Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
— Ты сказку-то, сказку старую помнишь? — по тощему носу деда Евлампия покатилась пьяная слезинка. — И сказала Идолища Па-га-ная! Отпущу, мол, я тебя, казак-молодец, не сумлевайся! Но иди токо вперед, не оглядывайся! Слышь? Токо и делов, что не ог-ля-дывай-ся! Оглянуться нам спокон веку не приказано, Филя, мой родный! Куда идешь, зачем, ради кого, чего кругом делается, на какую Голгофу они тебя выводят — не моги знать! Иди, значит, вперед, хоть лбом в стенку, но глаз не открывай! Вот ведь какое заклятье идольское, ты токо подумай!
И, приникая ближе, хрипел в самое ухо:
— А ты...
С виду пустая и как бы даже суеверная болтовня деда оборачивалась крутым смыслом, таилось в ней вечное, почти безошибочное пророчество, от апокалипсиса, что ли, но живая душа не хотела мириться, и Миронов был тут не волен сам собой. Его только вчера вынесли на руках из окружной тюрьмы, и он говорил там, на стихийном митинге, что отныне шагу но ступит против простых людей, против парода, готов всю кровь, по капле, отдать за них. А ночью его вновь арестовали, и вот, после длительной дороги, сидел уже он в камере гауптвахты, в Новочеркасске.
После допроса он до вторых петухов читал Некрасова — сначала «Медвежью охоту», вдумываясь в разглагольствования князя Воехотского о человечьем житье-бытье, а потом начал большую поэму «Кому на Руси жить хорошо». Читал, думал, негодовал: получалось в поэме, что именно русским людям и горько, тяжко жить в родной стороне. А когда все-таки задремал под самый рассвет, пришел дежурный и велел собираться с вещами.
— Куда? — совсем не к делу спросил Миронов от изумления: из войсковой гауптвахты обычно никуда не отправляли, водили разве что на суд.
— Там скажут, — односложно сказал дежурный.
В приемной комнате посоветовали побриться и ждать начальника.
Войсковой старшина Жиров, на удивление трезвый, отослал дежурного из комнаты и, достав мундир Миронова из шкафа, встряхнул так, что звякнули медали. Кинул на плечи арестованному:
— Надевай, — сказал Жиров и как-то потерянно усмехнулся в завявшие усы. — Надевай и — убирайся. К черту!
Миронов стоял перед ним, чуть разведя руки в стороны, не совсем понимая происходящего, а Жиров объяснил:
— Войсковой атаман распорядился, сам его высокопревосходительство князь Одоевский-Маслов... — Жиров относил себя к натурам демократичным, поэтому опустил приставку «их сиятельство» и усмехнулся так, будто все это он. Жиров, мог предполагать и заранее. — Чего глаза уставил, ваше благородие? Не моя же придумка, есть бумага, с печатями!
Миронов поверил, что Жиров не шутит, и пошел из приемной. Войсковой старшина проводил его через двор, а за калиткой вдруг взял под локоть и зашептал хрипло, таясь ближних стен и самого неба над новочеркасскими холмами:
— У меня друзья в канцелярии атамана, они бумагу читали из станицы... Понимаешь, станичники-то твои, такие же отпетые, как и ты! Окружного и станичного атаманов, окаянные, посадили силой в кутузку и обещают не выпускать, пока Миронова-де своими глазами не увидят дома целым и невредимым. По всему
Напоследок добавил уже просительно:
— Мой совет, подъесаул: надо бы утихнуть и станицу успокоить. Беды не миновать! Одно — прошло, другое — сошло с рук, а третье — не пройдет!
— Прощайте, — сказал Миронов коротко. — Поклон от меня полковнику Сиволобову!
На вторые сутки, к вечеру, он подъезжал знакомой дорогой к станичной переправе. Из-за белых меловых отрогов на той стороне Дона находила гроза. Весь край неба занимала черная наволочь, с непроглядной сумрачной глубиной в серединном скоплении и рваными седыми закрайками, похожими на клочья серой овчины-вешники. А вперехват ей били низкие, веерные сполохи закатного солнца и золотили над здешней луговой стороной малое, высоко летящее бело-жемчужное облачко, которое по неведомым законам мировых коловращений стремительно приближалось к тучевой громаде.
— Глядите, ваше благородие... — указал кнутовищем вперед и над собою попутный казак, одновременно поторапливая лошадь вожжами. — Чего же это ему нужно! Другие облака по сторонам тоже вроде в эту сторону отплывают, а тут такая планида у него, что, значит, вихрем захватило и затягивает в самую грозу. Ать, чертова карусель! Успеем ли до грозы-то переправиться?
Миронов полулежал на охапке вялой травы, подкошенной еще утром где-то под Арчединской, при спуске в займище, облокотясь на дрожащую от работы колес наклеску, и молча следил за высокой небесной игрой грозовых сил.
Вот малое, осиянное солнцем облачко развернулось в неведомом водовороте, коснулось перламутровым закрайком синей тучевой глыбы... И враз померкло пространство, невидимое кресало ударило о небесный кремень, изломистая, искрящая молния резанула сквозь аспидную тьму тучи и, разбрызгивая искры, вонзилась в горную макушку. И тут неспешно, со старческого ворчания начал нарождаться по-над всем противоположным взгорьем затяжной громовой раскат. Потом ударило страшно, будто за станицей треснула и осыпалась в раскол гора Пирамида...
А облачко высекло яростный, громотворящий огонь из недр темной тучи и — сгорело, смешалось с овчинно-серыми, рваными краями и круговращением тьмы. Ветер теперь дул только в одном направлении, с гор, опаивая луга речной и дождевой влагой, запахом остывающих под вечер песков, тленом подсыхающих на илистом бережку ракушек и рыбьей чешуи.
Как и в прошлый раз, паром стоял у здешнего, понизового берега. Но сидельцев и пристава не было, только один перевозчик дед Евлампий ждал на борту, свесив ноги в разбитых чириках и белых шерстяных чулках, опасливо оглядывался на тучу. А увидя подводу, он вскочил, словно по тревоге, кинул свой линялый картуз с красным околышем на конец приготовленного к этому случаю шеста и, подняв его вроде походного бунчука, начал, размахивая, сигналить на тот берег. И георгиевский крестик болтался в лад на его выношенном до ветхости зипуне.