Красные дни. Роман-хроника в 2-х книгах. Книга первая
Шрифт:
Сунул свою заледенелую ладонь в тепло мироновской руки и тут же отнял.
— Сначала — согреться, потом хоть на виселицу. Согреться! Право...
Пошли в комнаты, Миронов тут же позвал Надю — накрывать на стол. Крюков остановился посреди комнаты и, близоруко щурясь, долго протирал запотевшие очки белым, еще не завалявшимся платком. Миронов по этому платочку определил, что Крюков не так давно попал в руки его разъездов.
— Когда вас схватили, Федор Дмитрич? — поинтересовался он.
— Так вот. Только вчера вечером. Я уже порядочно отъехал от Глазуновской, и тут — скачут: «Стой, погоди!» Мои распрекрасные донцы-молодцы! С пеньковой веревкой, в избытке благодарности,
— А что вас вообще сюда привело? Ведь Усть-Медведица, как мне известно, со дня на день эвакуируется?
— Да. Это так... Именно поэтому. Когда первый раз красные отряды заняли область прошлой весной, я знал, точно знал, что это временно. Поэтому все свои самые ценные вещи и архив, рукописи, не вывез, оставил здесь.
— В Буканове? — спросил Миронов, показывая некоторую осведомленность.
— Нет. Это Мария, сестра моя, пустила такой слушок на случай реквизиции. Архив и книги в Слащевской. Чуть ближе.
— Тогда — у Максима Филипповича, военного писаря?
— У него... Такие, понимаете, дела. Так вот, думал, что еще вернемся совсем. А теперь вижу другое. Теперь конец, до синих морей придется и, возможно, куда-то на чужбину...
Голос Крюкова дрогнул. Возникла пауза.
— Да. Вот так. Теперь это конец... И между прочим, Петр Яковлевич Громославский, кого вы имели в виду, перекинулся к этим, ну, к вам! Он — станичный атаман, и он же, извольте видеть, станичный ревком! Оружие казачье, которое сдали фронтовые полки на хранение, тут же передал красным сотням, за это посажен в Новочеркасске в камеру. Существует там, между нами говоря, уже и уголовное дело Громославского... Такая чепуха получилась. И сыновья Максима Филипповича тоже все в красных! У Миронова, то есть здесь. Хотел чуть ли не тайно взять этот свой сундучок, и если даже на чужбине жить, то будет чем заняться. Там несколько новых рассказов, наброски и отрывки нового романа... Может быть, так сказать, моя лебединая песня!.. Но теперь, разумеется, это все уже не имеет значения. Теперь не до этого! Попался, можно сказать, как Кудеяр-разбойник.
— Закончили... роман-то? Новый? — спросил Миронов. — Хотя... ведь события тому не способствуют?
— Разумеется! Где же время-то?.. Затянуло с головой, будто в коловерть под черным яром! Да. Не знаю уж, к чести ли моей или к бесчестью, но почти все воззвания, листовки, обращения и указы войскового правительства либо целиком, до последней строчки, либо частично вышли из-под моего пера...
— Это известно. Стиль везде один и тот же, — с осуждением сказал Миронов. — Садитесь, пожалуйста.
Теперь они говорили на «вы», не так, как раньше. Иначе не получалось. Надя принесла шкворчащую глазунью, соленые огурцы, аккуратно нарезанный хлеб, даже баночку со свежей сарептской горчицей, хотя Миронов больше любил домашний хрен. Она сгибалась над столом, и Крюков с некоторым удивленным почтением обратил внимание на красивую, юную женщину, так странно и, может быть, так естественно появившуюся в этой жизни около Миронова.
Она была слишком, вызывающе женственна. И сознавая это, с хорошо развитым женским чувством и тактом, ненавязчиво выставляла себя, позволяла любоваться собой даже постороннему. Тут он, может быть случайно и вопреки настроению своему, увидел откровенно счастливую в любви женщину, которая с поразительным тактом умела показать свою причастность к нему, не ревнуя и не докучая по мелочам. Показавшись сначала слишком живой и полнокровной, она вдруг отплывала от них, занятых своей мужской непримиримостью, и становилась нездешней, мгновенной, и если в самом деле не бесплотной, то как бы прозрачной:
Когда она вышла, Крюков снял очки, будто бы для протирания стекол, и, щурясь не в меру от предмета рассуждения своего, сказал:
— Всегда знал, что у вас дико развито чувство жизни! В этом, собственно, и секрет военного таланта — в ощущении момента, мига, опасности, возможностей позиции... Как стать, откуда ударить, где оставить засаду. М-да! Вкусно любите жить, должен сказать! И — не смею судить, каждый из нас, видимо, хотел бы таким быть... сдержанно-плотским, что ли... Но — не дано, весь в словах, во вторичных эмоциях, в философствовании. И странно же мы, люди, устроены! Один — наслаждается живой жизнью, ест ее, как гурман свежую отбивную, с кровицей, другой же, чудак, исходит судорогами в размышлениях о ней, о жизни. Вторично, так сказать, существует!.. Внутри себя! Жует, как корова, отрыгивая серку. Ну, не глупо ли?
Миронов понял его, вздохнул:
— Не глупо, Федор Дмитриевич... Тут у вас пристрастия, а вообще-то... Творить мир самостоятельно, как бог, это не каждому дано. Что же касается отбивной, то ее всякий пошляк сожрет, даже скатерть забрызгает! Может быть, все же выпьем по рюмке — за будущую, разумно творимую жизнь? Я вообще-то не позволял себе этого последнее время, но ради такой встречи...
— Не знаю, — сказал Крюков. — Мне как-то странно. В плену у красных — «за все хорошее»? Со святыми упокой?
— Что вы! Белое движение, как вы сказали, при смерти, бежать будут до самого моря и даже дальше! А вы ведь — русский писатель! Бог вам не простит, если оставите в такую минуту любимых своих казаков, народ свой! Бросьте вы к чертовой матери эти войсковые регалии, круг, «Донскую волну», переходите обратно, к людям, к казакам! К советским казакам, ведь они же никуда не денутся, Федор Дмитриевич!
— Легко сказать... — усмехнулся Крюков.
— Боже мой, да что же с вами случилось-то, Федор Дмитриевич? Вы же умели писать всю правду для народа, и только для него! В «Русских ведомостях», помню, было: «В благополучных местах. Голодная станица» — чуть было не расплакался. «На ярмарке. Картина оскудения» или «Больше света. Здоровье народа». Я все это помню. Федор Дмитриевич! За чем же дело стало теперь?
— За тем, что последняя моя статья в «Донской волне». номер двадцать восемь, за прошлый год, называлась «В сфере колдовства и мути». И от этого колдовства и смуты на Руси мне никуда не деться.
Миронов почувствовал какую-то хотя и неполную, но все же капитуляцию в его словах. И не зная, как и чем продолжить разговор, налил водки.
— За встречу все-таки?!
Крюков неуверенно выпил и вытер губы ладонью.
— Да! Сильна! Давно не пил, не до этого было... Конечно, Филипп Кузьмич, казаки останутся. Они и сейчас почти ничем неотличимы снаружи. У ваших коней хвосты короче подрезаны, винтовка через левое плечо, у наших — через правое, и только, кажется! Но... племя, сменившее веру отцов. Филипп Кузьмич, по сути дела — иное племя! И что таится в нем, новом, сегодня мы еще не знаем...
— Это от нас зависит, что в нем будет завтра, — твердо сказал Миронов. — Служить ему надо, простому народу! А его бросили на распутье — все! Отцы-командиры, учителя школьные (из-за благородства!), профессура, инженеры-дряни, лакатели из хозяйского корыта! И даже, простите, многие властители дум! Я об этом часто говорю на митингах, правда, больше об отцах-командирах. И правильно, что он, простой казак, потребовал нынче для покинувшего его интеллигента веревку! Не обижайтесь, поймите, о чем я...