Красные и белые. На краю океана
Шрифт:
Бумажный листок — и каллиграфического почерка слово «Приговорить», и дворяне идут в Сибирь, и.юная княгиня Волконская спешит к своему каторжанину мужу...
И еще листок! Герцен бьет в набатный «Колокол», поднимая новые поколения на борьбу с самодержавием...
Андрей разволновался и вышел из каюты. На палубе столкнулся со Степаном Вострецовым и Пшеничным, но не заметил их.
— Вот самый счастливый человек среди нас, — сказал Вострецов. — Он влюблен и завтра встретит свою возлюбленную. Прекрасно, а?
— «Я любовников счастливых
— Убей бог, не знаю. Впервые слышу, но что хорошо,' то хорошо...
Андрей же со счастливым и от счастья чуточку глуповатым лицом заглядывал во все закоулки парохода-, но куда бы ни падал его взор, всюду была Феона.
Она шла навстречу из зеркальных глубин кают-компании, улыбалась из черной, полированной крышки рояля, ее смех слышался в плеске воды за кормой. «Феона, Феона, Феона!» — звучное имя ее наполняло весь необозримый круг океана; Андрей придумывал для Феоны нежные слова, — несказанные, они казались необыкновенными, но как только он произносил их, тускнели и меркли. У него не хватало слов для восхваления своей любви.
— Скоро я увижу тебя, — произнес он так громко, что матрос, мывший палубу, обернулся. — При нашей встрече даже солнце засияет по-иному...
Осталось несколько белых ночей, что стояли между Андреем и Феоной. Он пошел на корму, прислонился к бухте каната и не сводил глаз с пенных бугров, вздымающихся из-под пароходного винта. Бугры превращались в зеленогривые волны, и те, вскипая и вспыхивая пеной, уходили в темную даль. Где-то в конце бурунной зыбкой дороги трепетал странный, таинственный свет: то ли играли сполохи, то ли взблескивало морское свечение. И хотя время северных сияний кончилось, Андрей подумал только о них, и_ тогда в нем пробудился поэт и он стал мыслить стихами:
Морозным северным сияньем Ночь осыпалась с высоты,
Ту ночь открыли россияне
За деревянные кресты, .
За одинокие погосты В ущельях голых и гнилых.
По всей тайге белеют кости Бездомных прадедов моих.
Тебе, любовь моя, неведом Мир беззаконья и обид,
Который нас приводит к бедам И от страданий не хранит.
Для подлецов, громил и выжиг Он может быть еще терпим,
Я в нем каким-то чудом выжил.
Но не склонился перед ним...
Я поборол глухое время И вот не тайно — на виду,
К тебе как в звездную поэму,
Как в храм торжественный, иду.
Я обниму твои колени И назову своей судьбой,
„ Ведь нет мне радостнее плена,
Чем плен, придуманный тобой.
Андрей прислушался к внутреннему ритму стихотворения — он звучал настойчиво, неутомимо, как морской прибой у прибрежных скал, но только что возникшие в уме строки не выражали сокровенной сути его желаний. В них было больше надежды, чем страсти.
Глубоко вздыхал океан, за пароходом двигался неотступно лунный свет, «Индигирка» шла на Охотск.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Тоска Феоны незаметно для нее самой переросла в отчаяние.
Все
«Святой лжи Козина я предпочла бы горькую правду, лишь бы избавиться от неведения», — вздыхала Феона.
Она жила полностью в своем недавнем прошлом. Иногда, рассматривая в зеркале погасшее лицо, уныло повторяла:
— Морщинки под веками, морщинки у губ, глаза будто запорошены пылью. Отцвела я, осыпалась в какой-то год...
Феона всюду искала следы Андрея; она побывала на мысе Марекан: «Здесь он впервые поцеловал меня». Заглянула в комнату, которую он снимал: «Я читала ему тут его стихи». Прошлась по тропинке у берега Кухтуя: «Я "Ьбнимала его на этом месте, когда уходил на прииск. Он подарил мне самородок, похожий на Мефистофеля. А куда я его запрятала?»
Она перерыла все шкафы, пока не нашла самородок на дне старого, окованного бронзой сундука. Золотой Мефистофель, выпятив узкий подбородок, ехидно кривил губы, словно заманивал ее в ловушку. «Я все могу, для меня нет невозможного»,— говорил надменный, наглый и умный одновременно взор Мефистофеля.
•— Верни мне Андрея, и я продам тебе свою душу, — прошептала Феона, и тоска, теснившая грудь, разрядилась слезами.
Она расстегнула воротник платья, достала с груди материнский подарок — эмалевую иконку на золотой цепочке.
На иконке была изображена богоматерь с младенцем на руках. Младенец растрогал ее, она прижала к губам иконку, и вот, словно молния, пронзили ее память поэтические строки:
Такие дети в ночь под рождество,
Должно быть, снятся женщинам бесплодным!..
Феона выронила из пальцев иконку.
— Ведь это про меня сказано, — поразилась она неожиданной мысли. — Про меня это, про меня! Я бесплодная женщина! Мне бы рожать да нянчить детей, но теперь... Теперь поздно.
Она спрятала иконку и долго стояла у пасмурного утреннего окна, потом надела дошку, сапоги, вышла на улицу.
Небо было завалено серыми тучами, и море было как пепел, Кухтуй, подгоняемый приливом, поворачивал вспять свои воды. Феона остановилась на песчаной косе: ее тень, разрываемая рекой, заметалась по воде. Рядом подпрыгивала на привязи омо-рочка, Феона достала из куста таволжника весло.
Через несколько минут она шла по левому берегу Кухтуя, в Булгино, и только тогда спросила у себя:
«Зачем я здесь? Что мне тут надо? Одной даже опасно в бандитском логове. Впрочем, елагинцев уже нет,— злорадно усмехнулась она. — Меня привела память, я увозила отсюда больного Андрея».
Она пробиралась мимо почерневших товарных складов, покосившихся, пришедших в запустение, мимо дома Ивана Елагина, но у крыльца его остановилась, потом вошла в большую, замусоренную комнату. Охотничьи ружья, расстрелянные патроны, походные ранцы валялись на скамьях, под столом лежала книга. Феона подняла ее: Оноре де Бальзак, «Утраченные иллюзии».