Красные и белые
Шрифт:
Гаврюха спрятал письмо в картуз.
— Жди меня дён через пять. Не вернусь — издох в дороге.
На легкой лодчонке он унесся по Ангаре. Бурлов ночью не мог уснуть, выходил из избы к залитой лунным сиянием Ангаре, прислушивался к шуму воды, тайги, совиным оглашенным крикам. Томился, неясное беспокойство овладело им. Было предчувствие какой-то неотвратимой беды.
На рассвете разбудили его громкие крики. Полуодетый, с наганом в руке, выскочил он на улицу. Из-за обрыва на ангарскую быстрину выплывали шитики.
К Кежме подходил
— Партизаны разгромили отряд Рубцова. Сам капитан бежал. Завтра я выхожу на усмирение партизан, в Панове остается одна рота. — Мамаев говорил без обычных легкомысленных шуточек. Уже не только пановские мужики, свои солдаты казались замаскированными партизанами.
Зверева обожгла радость: «Вот он, желанный час! Пора подниматься на восстание!» У него четырнадцать единомышленников. После ухода Мамаева в селе остается полсотни солдат.
— А где бойскауты? — решил уточнить Зверев.
— Верст пятнадцать отсюда по реке. Рубцов на Ангаре партизанского лазутчика перехватил. Нашему отряду воззвание вез. Когда лазутчика стали пытать на глазах у бойскаутов, один из мальчишек рехнулся.
— А где воззвание?
— Откуда я знаю? — взъерепенился Мамаев, сказал сердитым тоном: — Вы, поручик, наравне с фельдфебелем несете ответственность за отряд. Не дай бог, ежели что! Поняли, поручик?
— Так точно, понял, — поспешно ответил Зверев.
Улучив момент, он шепнул Шурмину:
— После ухода Мамаева начинаем восстание. Предупреди своих.
Шурмин ходил по избам, где стояли участники заговора. Мечтавший о неожиданном, необычном, невероятном, он опять попадал в фантастический водоворот событий. Но все произошло просто, без романтического ореола.
После ухода Мамаева фельдфебель собрал на поверку солдат. На ангарском обрыве, на виду у собравшихся, Зверев пристрелил фельдфебеля.
— Мы, красноармейцы и командиры, попавшие в плен, возвращаемся под знамена революции, — сказал он оторопевшим солдатам. — Кто желает сражаться с Колчаком, пусть присоединяется к нам. Не теряя времени, догоним карателя Мамаева и покончим с ним. Тебе, Андрей, — продолжал он, обращаясь к Шурмину, — придется в Кежму плыть. Письмо к партизанам везти. Бурлову все объяснишь на словах. Так объясни, чтобы он поверил в правду твоих слов.
Шурмину дали лодку, провианта на неделю. А вообще-то путь до Кежмы по Ангаре недолгий.
— Ты учти, Бурлов — чалдон, — наставлял Андрея Зверев. — Они тут из другого теста, чем крестьяне Центральной России. Если чалдон одет в волчью доху, то он и осторожен как лесной волк.
— А что значит «чалдон»?
— Человек с Дона. Слово-то еще со времен Ермака живет. Вместе с донскими казаками в Сибири появилось, а смысл приобрело новый. Чалдон — и свободный человек и сибирский старожил. Ну, счастливого пути!
Шумела Ангара, в волнах плыли вырванные с корнями деревья. На обрывах берега кедры раскачивали запутавшееся в них солнце, облака шли в небе, блещущем
Когда солнце скрылось за пиками гор, река в сумерках стала еще более широкой, еще более грозной. Шурмин причалил к берегу, не рискуя плыть ночью по Ангаре. Вздул костер, вскипятил воды, заварил смородиновым листом. Он пил крутой, пахнущий таежной свежестью чай и сам себе казался жалким, затерявшимся в таинственной тишине ночи.
Всходила луна, волоча по реке серебристые полосы. В восточной стороне стояло дымное, притушенное сиянием облако, западная часть небосвода погрузилась в совершенную темноту. Где-то на границе света и угольной тьмы был Андрей со своим слабым костром да поблескивающим рядом, убегающим в ночь потоком.
«Где я? Что я? Как соразмерить меня-с этими сопками, тайгой, реками? Вот нападет зверь, обрушится дерево или буря опрокинет лодку, и воспоминание обо мне проживет не дольше дождевой капли». Мысль эта ввергла Андрея в отчаяние. Он сидел, опустив голову, глядя на гнедые языки костра.
На рассвете, когда заря убрала все таинственные покровы, Андрей опять мчался по Ангаре. Проходили час за часом, а берега были все так же пустынны; лишь изредка сохатый провожал лодку непугаными глазами да глухарь, грузно взмахивая крыльями, перелетал поодаль через реку.
Ангара повернула на запад блистающей подковой; на правом берегу реки Шурмин увидел дымки. С берега на прибрежный песок сбежали двое, прыгнули в лодку, помчались наперерез ему.
Старик в болотных бахилах и веснушчатый курносый паренек быстро настигли Андрея. Старик зацепил лодку багром, паренек потребовал поднять руки. На берегу старик обыскал Шурмина, отобрал письмо.
— Шшенок, видать, из «желтых ласточек». Морда не деревенская, сказал он.
— Кильчаковец, сукин сын! — определил паренек. — У него и ружье-то аглицкой выделки.
— Верни письмо, — потребовал Андрей. — Я отдам его только в руки самого Бурлова. Смотри, борода, за письмо ты теперь в ответе.
— Ладно. Мне оно без надобности, я грамоты не разумею.
С обрыва на берег спускались люди с алыми бантами на картузах, с охотничьими ножами на поясах. Осматривали с любопытством Андрея, спрашивали у старика:
— Што за парень? Откедова?
— Шпиён-кильчаковец…
— Да че ты, ну!
— Вот те и ну — полозья гну! Стою и гадаю, как его Бурлов сказнит, рассловоохотился старик.
— А че гадать-то? Можно петлю на шею, можно камень к ногам.
— Эк сколько охотников на чужую жизнь расплодилось!
— А кильчаки с нами целуются? Пирогами нас угощают, да? Забыл про капитана-карателя? Он с моим братом Васькой че сотворил? — спрашивал похожий на цыгана мужик, оттесняя плечом старика. — Он сердце у братана вырезал и на осине повесил. Еще бахвалился: «Так я и самого Бурлова подвешу».