Красный лик
Шрифт:
Для наших понятий и воззрений такое насилие над людьми — неслыханно. Но что касается отцов иезуитов — они были убеждены, что они правы, они делают дело культуры. По крайней мере один из них, отец Добрицхофер, оставивший нам описание того, что Россия потом узнала на своей шкуре, писал:
— Давайте-ка лучше подумаем и постараемся в Европе установить то, что иезуиты устроили без принуждения (?!!) и без денег у гуаранцев, а именно, чтобы один работал для всех, а все для одного, чтобы никому ничего не приходилось ни продавать, ни
Но истинная наука показывает нам, что для коммуны всегда надо два слоя населения и что она состоит в том, что один слой угнетает другой.
Равным образом — угнетающий всегда будет говорить, что в коммунистическом строе — залог свободы, и, действительно, угнетающий свободен, потому что он принадлежит к угнетающему классу.
Равным образом в коммуне угнетаемый слой всегда будет вести свою жизнь в слезах и вздыхать под гнётом верхнего слоя и ненавидеть угнетателей.
Таким образом, коммуна — есть постоянная война одних с другими, что мы и видим в настоящее время на примере русских «Гуарани».
Только тогда, когда насилие будет отвергнуто и будет возглашён один для всех — правящий закон, только тогда жизнь государства может идти путём культуры, прогресса и мира.
И это не знают только те, которые думают, что СССР говорит в настоящее время «новое слово».
Человечество давно знает такие «достижения». Это «достижения» лишь для невежд.
Осанна Горького
Помните, когда Иван Фёдорович Карамазов почти бегом в вьюжный вечер возвращается к себе после последнего разговора со Смердяковым, — помните, кто оказывается сидящим у него на диване?
Какой-то джентльмен довольно пошловатого вида, иначе говоря — чёрт, собственной своей персоной…
У него много житейской практической мудрости, у этого пошловатого господина, и характерно подмечает он одну черту русского характера, которая выражается в готовности «рявкнуть осанну» после самого длительного и упорного протеста…
Чёрт Ивана Фёдоровича, вероятно, много посмеялся бы поведению господина Горького, обнаруженному им за последние дни в Москве. Несомненно, что за последние времена русские люди чрезвычайно натренировались в известной обиходливости и революционном этикете; но приехавший из-за границы Горький — превзошёл их в своём пафосе настолько, что, вероятно, даже и виды видавшим москвичам становится неловко — до такой степени громка и восторженна его «осанна».
Словом — пропел осанну — и пересолил, так что иные, с образом мыслей поблагороднее — даже руки ему не хотели подавать на первых порах: слишком уж поспешно в консерваторы перескочил… «Русская натура!» — так говорил чёрт. (Братья Карамазовы, стр. 763.)
То, что происходит теперь с Горьким, является каким-то тревожным, печальным фарсом. Шестидесятилетний писатель, взгляды которого более или менее известны, человек, который,
На съезде железнодорожников — он заявляет, что «он, того гляди, сдохнет со счастья», что живёт в такой замечательной стране и с такими замечательными работниками.
При посещении усопшего Ильича Горький — этот старый волжский крючник, вдруг обнаруживает трогательную слабость нервов:
— Когда я увидал в мавзолее мёртвое лицо, я был отчаянно взволнован, обессилен тоской и был уверен, что по крайней мере на один день никуда не гожусь…
Однако посещения института им. Маркса и Энгельса, где хозяйничает тов. Рязанов и собирает «реликвии», было достаточно, чтобы Горький:
— Через несколько минут увидел, какую гигантскую работу проделал тов. Рязанов в институте Маркса и Энгельса, и моя тоска и отчаяние совершенно выдохлись…
Как передают газеты, Горькому, кроме звания «почётного московского пекаря», была поднесена от красной армии винтовка, и газеты воспроизводят его фотографию, когда он состязается с тов. Ворошиловым в стрельбе в тире.
Этих чествований было столько, что газеты пишут, что политбюро даже воспретило дальнейшие чествования, дабы не слишком утомлять Горького.
Одним словом:
— Осанна! Осанна! Осанна! — вопит Горький в Москве, в то самое время, когда сотни ребятишек уже выбрасываются к стенам Кремля из центральных губерний, на которые надвинулся голод, в то время как народ изнывает в очередях, в то время, когда крестьянин не имеет ни «золота, ни сырого продукта», когда разыгрывается инсценированный шахтинский процесс.
В чём же дело?
В чём причина лихорадочной радости?
Да не в том ли, что русская революция потеряла свою динамичность?
Русский народ — народ порыва, но не народ темперамента. И порыв у этого народа — непременно скорый и практичный. Когда лозунги, выбрасываемые коммунистами, были подходящи, в порыве своём шёл за ними и народ. Но — время прошло:
Сняты маски и смыты румяна; И томительно тянутся скучные дни Пошлой прозы, тоски и обмана…Революция — уже не пышная, весёлая, увлекательная любовница для русского народа: она стала женой, скучной, надоевшей, непривлекательной и в то же время неотвратимо помнящей о своих молодых днях и надоедающей публике этими воспоминаниями…
Нельзя же любить революцию на одиннадцатом году её существования. Если Сильвия Панкхерст и била стёкла в Англии — то ведь она занималась этим делом до поры до времени, до тех пор, покамест не пошло навстречу правительство и общественное мнение и не пообещали предоставить места в парламенте и женскому сословию.