Красный сфинкс
Шрифт:
С первой встречи взгляд с портрета старика не отпускает художника.
Взгляд мучительно преследует Чарткова. Даже ночью. «Он опять подошел к портрету, с тем чтобы рассмотреть эти чудные глаза, и с ужасом заметил, что они точно глядят на него. Это уже не была копия с натуры, это была та странная живость, которою бы озарилось лицо мертвеца, вставшего из могилы. Свет ли месяца, несущий с собою бред мечты и облегчающий все в иные образы, противоположные положительному дню, или что другое было причиною тому, только ему сделалось вдруг, неизвестно отчего, страшно сидеть одному в комнате. Он тихо отошел от портрета, отворотился в другую сторону и старался не глядеть на него, а между тем глаз невольно, сам собою, косясь, оглядывал его. Наконец ему сделалось даже страшно ходить по комнате; ему казалось, как будто сей же час кто-то другой станет ходить позади его, и всякий раз робко оглядывался он назад. Он не был никогда труслив; но воображенье и нервы его были чутки, и в этот вечер он сам не мог истолковать себе своей невольной боязни. Он сел в уголок, но и здесь казалось ему, что кто-то вот-вот заглянет через плечо к нему в лицо. Самое храпенье
Вдруг найденные в деревянной раме портрета золотые червонцы совершенно изменили жизнь бедного художника. Поначалу Чартков искренне мечтал о лучших красках, о новых холстах, о неистовой работе, но незаметно и предательски начали возникать мысли о более модном фраке, об удобной квартире, о дорогих ресторанах. Талант художника начинает рассеиваться. Но не у писателя. Гоголю всегда удавались тонкости, связанные с героями. О светской девушке, однажды привезенной к Чарткову, сказано всего ничего, но как! «И в одно мгновение придвинул он станок с готовым холстом, взял в руки палитру, вперил глаз в бледное личико дочери. Если бы он был знаток человеческой природы, он прочел бы на нем в одну минуту начало ребяческой страсти к балам, начало тоски и жалоб на длинноту времени до обеда и после обеда, желанья побегать в новом платье на гуляньях, тяжелые следы безучастного прилежания к разным искусствам, внушаемого матерью для возвышения души и чувств. Но художник видел в этом нежном личике одну только заманчивую для кисти почти фарфоровую прозрачность тела, увлекательную легкую томность, тонкую светлую шейку и аристократическую легкость стана».
И талантливый художник катится по наклонной. Теперь он пишет только то, что от него хотят. Он уже не умеет писать по-другому. И когда приходит понимание, что он погубил свой талант, это приводит Чарткова в бешенство. На все зарабатываемые им деньги он начинает скупать все выдающееся и прекрасное, но вовсе не затем, чтобы любоваться купленными шедеврами или выставлять их перед благодарными зрителями. Нет, конечно. После смерти художника «ничего тоже не могли найти от огромных его богатств; но, увидевши изрезанные куски тех высоких произведений искусства, которых цена превышала миллионы, поняли ужасное их употребление». Вот таким образом Гоголь дал ответ на возникший в повести вопрос: «Можешь ли ты нарисовать такой портрет, чтоб был совершенно как живой?»
После представления комедии «Ревизор», состоявшегося 19 апреля 1836 года, Гоголь надолго уезжает из России. В Риме в следующем году он получил печальную весть о смерти Пушкина. Особенности характера и образ жизни сильно укрепили Гоголя в той болезненной мысли, что именно он отныне является главой русской литературы, а значит, имеет полное право сурово наставлять и поучать соотечественников. Повесть «Шинель», первый том «Мертвых душ», превосходные пьесы к тому времени уже написаны. Гоголь в размышлениях. Он часто болеет. Он проводит много времени в разъездах, дорога каким-то странным образом придает ему сил. Он не знает женщин. Жизнь видится ему как некое единое религиозно-мистическое переживание.
Напечатанные в 1847 году «Выбранные места из переписки с друзьями» вызвали шок даже среди близких друзей писателя. Особенность этой книги хорошо объяснил позже известный исследователь русской литературы Д. П. Святополк-Мирский. «Гоголь, наделенный сверхчеловеческой силой творческого воображения (в мировой литературе у него в этом есть равные, но нет высших), обладал совершенно несоответствующим его гению пониманием вещей. Идеи свои он вынес из провинциального отчего дома, получил их от своей простенькой, инфантильной матери; впитанный им в первые годы литературной деятельности столь же примитивный романтический культ красоты и искусства только слегка видоизменил их. Но его безграничное честолюбие, усилившееся от почестей, воздаваемых ему его московскими друзьями, побуждало его стать чем-то большим – не просто комическим писателем, а пророком, учителем. И он довел себя до того, что уверовал в свою божественную миссию – воскресить морально погрязшую в грехах Россию».
«Но он не создан был для религиозной жизни, – писал Д. П. Святополк-Мирский, – и как бы отчаянно себя к ней не принуждал, она ему не давалась. Началось следующей действо его трагедии. Вместо того, чтобы провозглашать благую весть, которой не обладал, он попытался совершить то, на что не был способен. Его начальное религиозное образование рисовало ему христианство в его простейших формах: как страх смерти и ада, но у него не было внутреннего устремления к Христу. Безнадежность усилилась, когда он предпринял паломничество на Святую Землю. – (В 1848 году Гоголь отправился в Палестину, – Г.П.). Душа его не согрелась от того, что он оказался на земле, по которой ходил Христос, и это окончательно убедило его, что он погиб безвозвратно».
С. Т. Аксаков, любивший Гоголя, писал ему в 1848 году: «Полная откровенность необходима… Я должен сказать вам все, что у меня на душе… Во всем, что вы писали в письмах, и в книге вашей особенно, вижу я прежде всего один главный недостаток: это ложь. Ложь не в смысле обмана и не в смысле ошибки, нет, а в смысле неискренности прежде всего. Это внутренняя неправда человека с самим собою. Ваши важные и еще более важничающие письма с их глубокомыслием, часто наружным, часто ложным, ваши благотворительные поручения с их неискреннею тайною, ваше возмутительное предисловие к второму
Положительные отзывы Вяземского, Шевырева, Булгарина только усугубили ситуацию. Когда малороссийский «пересмешник», так считали многие, вдруг всерьез берется поучать даже самого государя, это не смешно. К тому же, торжественно-наставительные интонации к концу 40-х годов остались уже далеко в прошлом. «Небольшой рост, солидный сюртук, бархатный глухой жилет, высокий галстук и длинные темные волосы, гладко падавшие на острый профиль, – так описывал Гоголя тех лет Д. К. Малиновский. – Разговаривая или обдумывая что-нибудь, Гоголь потряхивал головой, откидывая волосы назад, или иной раз вертел небольшие красивые усы свои». В 1843 году Гоголь познакомился с графом А. П. Толстым, человеком глубоко верующим. Долгие беседы с графом о религии, о тайнах духовного сблизили их. Так же часто и подолгу Гоголь беседовал в те годы о спасении души и о тяжкой земной юдоли с давнишней своей приятельницей А. С. Смирновой-Россет. А зимой 1848 года А. П. Толстой свел писателя со священником Матфеем Константиновским, ставшим его духовником.
«Мы вошли и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке, – вспоминал И. С. Тургенев встречу с писателем осенью 1851 года. – Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость – именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами; в их неопределенных очертаниях выражались – так по крайней мере мне показалось – темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское – что-то напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и в гимназиях. „Какое ты умное, и страшное, и больное существо!“ – невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем (Щепкиным. – Г.П.) и ехали к нему как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове. Вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении «Мертвых душ», об этой второй части, над которою он так упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертиею; что он этого разговора не любит. О «Переписке с друзьями» я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе, – а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя; теперь же и нет никого, на ком могло бы сосредоточиться общее внимание».
Болезнь углубляется.
Гоголь отказывается от пищи.
Он считает, что это сам Дьявол заставил его написать второй том «Мертвых душ».
Первые наброски второго тома он сжег в Гамбурге еще в 1848 году. «Не оживет, аще не умрет! – воскликнул он тогда и, казалось, он поборет наваливающиеся на него несчастья. – Нелегко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержание вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным».