Красный террор глазами очевидцев
Шрифт:
Ростов тех времен кишел мелкими и крупными ворами и жуликами. Местные жители, наученные горьким опытом, были всегда осторожны и потому не так страдали от жулья, а вот приезжим частенько доставалось. Я уже в первый день пребывания в Ростове получил хороший урок и, в смысле осторожности, стал равноправным ростовчанином. К концу дня, после долгих мытарств, отправился за Дон отдохнуть. Там же умылся, вымыл ноги и, чтобы дать им просохнуть, поставил пятки на голенище сапога, а другой сапог лежал рядом, справа. Я сидел. Когда стал обуваться, — нет второго сапога. Конечно, видел, что мимо меня, сзади сновали люди, даже кто-то подходил ко мне прикурить, но никак не думал, что кто-либо мог польститься на один сапог. Что делать? Положение отчаянное! А нужно было идти ночевать на вокзал. После недолгих размышлений, на свалке разыскал рваную галошу и тряпье, надел галошу и укрепил ее тряпьем. Получилось, как будто бы у
— Дяденька, дяденька! Это не я взял ваш сапог, поверьте, не я. Это — старшие, они и послали меня к вам. Дайте им денег (назвал какую-то сумму), и я вам принесу сапог. Дайте, не бойтесь, честно говорю!
Сумма была не ахти какая большая, но я все же заколебался, а рядом стоящая женщина, узнав, в чем дело, сказала:
— Дайте, не сумлевайтесь, обязательно вернут, это честные жулики.
Я рискнул, и действительно «пацан» принес сапог, под хохот окруживших меня зевак разбинтовал «больную» ногу и надел сапог.
Первые две ночи я провел на вокзале, а потом стал ночевать в ночлежном доме у Сенного базара, который содержал армянин — тогда еше были частники. Там же познакомился с «Бе-Бе»-кубанцами и меня приняли в группу из восьми человек, которая снимала тут же, при ночлежном доме, большую комнату, ничем не меблированную. Спали на полу, а ели как придется и где придется. Время проводили по-разному. Бродили где-либо за Доном, по городу, собирались группами в городском саду. Там было у нас что-то вроде клуба, — первая аллея налево от входа в сад с Садовой улицы. Здесь можно было узнать и последние новости о нашем положении.
В основном все наши желания сводились к получению разрешения на выезд по месту постоянного жительства. В поисках путей для достижения этой цели дошли даже до особого уполномоченного юго-востока России (это что-то вроде красного генерал-губернатора). Его канцелярия помещалась на Садовой улице, около университета. Кое-кому будто удалось получить разрешение на выезд, но когда я с приятелем попробовали сунуться туда, то часовой у двери, с пропусками, нанизанными на штык винтовки, узнав, кто мы и зачем идем, преградил нам путь и объявил, что таких не велено больше пускать.
Здесь же удалось наблюдать такую картину; подошла громадная группа только что прибывших поездом из Новороссийска наших эмигрантов, бывших белых. Одеты, по сравнению с нами, прилично. Было несколько женщин. Они получали разрешение на жительство. Узнали, кто мы, разговорились. Они расспрашивали нас, а мы — их. Они были рады, что приехали на родину, а мы были бы рады отсюда уехать…
Потеряв всякую надежду получить разрешение на выезд по месту жительства, многие «Бе-Бе» постепенно стали рассеиваться по разным дозволенным им местностям, приспосабливаясь к местным условиям жизни, чтобы как-то существовать. И всегда и всюду «недремлющее око» ЧК НКВД не переставало «заботиться» о нас, дабы мы не смогли «затеряться» среди прочего люда. Советская власть всегда считала бывших белых воинов, в особенности офицеров, чуждыми пасынками, оправдывая такое мнение поговоркой: «Как волка ни корми, он все в лес смотрит!» Уехал и я и тоже всегда и всюду находился под наблюдением этого «ока», а мое «дело», заведенное НКВД, неизменно следовало за мной, как тень, и пухло, пополняясь всякими мелкими и крупными событиями из моей жизни.
Уже через девять лет со дня пленения НКВД вдруг спохватилось, почему-то решив, что я за свою службу в Белой армии не понес должного наказания, и выслало меня в административном порядке, конечно, в пресловутый срок — двадцать четыре часа — с солнечной Украины в холодную Сибирь. Там нужны были квалифицированные работники, а желающих ехать не было. Чего же проще — выслать туда «чуждый элемент»: и дешевле, и без хлопот… И я считаю, что мой плен фактически продолжался до самого моего бегства на Запад.
Раздел 5
На Севере России
Я — аптекарь г. Онега Архангельской губернии, кадет и даже состоял председателем Онежского уездного комитета партии, был председателем многих обществ, союзов, а в 1919-20 избран был председателем Городской Думы, основал небольшие ополчения — отряды противобольшевицкие. Неудивительно, что большевики четыре раза за мной охотились. Наконец, 22/II-20 года, когда они подчинили себе всю Архангельскую губ., я был арестован, послан в Вологодскую тюрьму, а с 29/IV сидел уже в Архангельской тюрьме. С 4 июня по август я заведовал тюремной аптечкой и два месяца почти докторствовал, так как тюремный врач и фельдшер заболели. Затем я был изгнан из больницы в общую камеру, а последние 2 месяца 10 дней служил в тюремной канцелярии. Эта служба давала мне возможность многое видеть и слышать, пользуясь относительно свободой движения. К сожалению, зафиксировать на бумаге сведения не удалось, а потому могу передать пережитое, т. е. голые факты, не указав в точности фамилию и число.
166
Лапин Яков Николаевич. Провизор. В эмиграции проживал в Польше (Любава-Поморже).
167
Архив Гуверовского института, коллекция С. П. Мельгунова, коробка 1, дело 3, лл. 59–69.
Воспоминания, присланные С. П. Мельгунову, предваряются следующим обращением: «Уважаемый г-н Мельгунов! Согласно Вашей просьбе, выраженной в газете «За свободу», я позволю себе описать Вам кой-какие эпизоды из большевицкой Архангельской тюрьмы. Не читал, за невозможностью приобресть, издаваемую Вами книгу «Красный террор», но думаю, что кой-какие мои сведения Вам пригодятся для использования». 15 мая 1924 г.
Затем, в декабре 1920 года я был освобожден из тюрьмы и, как уроженец г. Гродно, поспешил далее убраться из славных большевицких палестин, на основании договора с Литвой, предпочитая голодать с семьей, чем ежедневно трепетать за свою жизнь. Мне уже 57 лет, и опротивело носить таблетки с морфием, решив отравиться при первой попытке «поставить меня к стенке».
13 мая в 1-м часу ночи тюрьма проснулась. Со всех камер по спискам выводили арестованных «к допросу». Впоследствии оказалось, что это был не допрос, а суд. Трое судей под председательством председателя АрхГубчеки — бывшего матроса — заседала в одной из комнат тюремной больницы. В большинстве случаев задавались следующие вопросы: выдавал ли большевиков, участвовал ли в партизанских отрядах, признаешь ли Советскую власть?
Результат суда-допроса сказался 15/V. С утра вся тюрьма переполошилась, все притихли, стали говорить шепотком. И приползли откуда-то зловещие слухи, что в этот день будут расстрелы. С двух часов стали вызывать из камер по двум спискам и непременно с вещами, а затем вызывали и по третьему списку. По первому списку вызывали освобожденцев, по второму 40 с лишним для отправки в Соловецкий монастырь, а по третьему 28 чел. — препроводили в подвальную камеру. Во втором часу ночи эту третью группу расстреляли «на мхах» — недалеко от тюрьмы. Затем уже регулярно каждые 2–3 недели выводили «на мхи» группы в 30–50 человек.
С течением времени методы выуживания несчастных смертников из камер варьировались на разные лады. Сначала их собирали в одну из нижних камер ночью, потом стали днем, утром, наконец, уже намеченные жертвы выхватывали за неделю-две. В числе обреченных были, конечно, и женщины. Расстреливали же всегда только ночью от 1–2 ночи. Вещи и одежа расстрелянных привозились в тюрьму, где уже начальство разбиралось в них по своему усмотрению.
В тюрьме находилось постоянно 500–600 человек. За день-два до кровавой расправы обычно начинают усиленно шмыгать в тюрьму чекисты с бумагами. Чует тюрьма недоброе. Никто не уверен в завтрашнем дне. Ловят каждое слово канцеляристов-арестованных (6–7 человек из них работают в тюремной канцелярии), быстрее молнии все 27 камер узнают недобрые весточки. Пение, громкие разговоры, споры сменяются шушуканием, предположениями. Нечего и говорить, что большая часть тюрьмы не спит всю ночь. Чуть стукнет что по каменной лестнице — все настораживаются, волосы дыбом, вместо людей только тени неслышно бродят по камерам и… прилипают к окну, глядя бессмысленно, быть может, в последний раз на Божий мир! Чу! Звякает замок, быстро открывается дверь камеры, и хриплый пьяный голос грубо выкрикивает: «Иванов Петр?» — «Здесь» — «Отчество?» — «Степанович» — «Собирай вещи и выходи». Через три-пять минут снова: «Выходи». И обреченные Ивановы, Стратилатовы, Башмаковы, Пахомовы с узелками сортируются в коридоре и отправляются исключительно в 1–2 ночи «на мхи» сначала под усиленным конвоем, а потом уже в кандалах, так как наиболее уравновешенные из обреченных пробовали дорогой «в вечность» удирать. Нет красок описать душевное состояние многосотенных обитателей тюрьмы. Накануне расстрелов и на другой день почти половина тюрьмы умоляла дать ей брому для успокоения. К этому же средству успокоительному прибегало и начальство тюремное: и у этих головорезов нервы сильно пошаливали.