Край Половецкого поля
Шрифт:
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ СТРАНСТВИЯ
Глава первая УЖИН
Поздно
— Сюда, что ли? — Сам себе ответил: — А хоть бы и сюда, — и дернул дверь.
Дверь была не замкнута, шатнулась и отворилась. Три мужика стали спускаться по вырубленным в земле ступеням.
Внизу в полумраке Вахрушкина мать сидела подле пустой прялки и плакала. Услышав, как стукнула дверь, подняла голову и застыла в страхе.
Три чужих мужика пришли ночью. Что им надобно? Какой у них злой умысел, какое готовят недоброе дело?
Она хотела вскрикнуть — язык отнялся, захотела вскочить — ноги онемели.
Мужики увидели ее испуг, и старший заговорил:
— А ты не бойся, не пугайся, красавица. Мы не разбойники-грабители, мы мирные люди, странники перехожие.
Вахрушкина мать не шевельнулась, а мужик говорил:
— Уж мы шли, шли, шли долгою дорогой. Красное солнышко закатилось, взошел месяц двурогий. Наши ноги притомились, наши силы притупились, наши лица запылились. Дай нам водицы умыться, соломки лечь и укрыться. Одну ночь позволь переночевать.
Такой у этого мужика был сердечный голос, певучий, тягучий, будто темный гречишный мед пролился, будто колыбельная песня баюкала. Как было не поверить?
Вахрушкина мать вздохнула, поднялась, поклонилась и сказала:
— Сделайте милость, ночуйте. Места хватит. Все пусто.
И действительно, землянка была совсем пустая. Будто корова ее языком вылизала. Будто осенний ветер ее выдул — вихрем унес и ухват и жернова, и миски и плошки, и куру-несушку вместе с лукошком, и связки лука из-под потолка, и тряпье, и овчины. Совсем было пусто. Лишь в дальнем углу была накидана куча соломы.
— Я вам соломки подстелю — мягко будет, — сказала Вахрушкина мать. — А угостить мне вас нечем. Я и рада бы испечь вам пирогов, да нет у меня ничего. Ни крупинки, ни зернышка. Все давно выскребла. Сама плачу, языком слезы слизываю. Соленые, будто и еда.
Она опять заплакала, а солома в углу зашуршала. Что-то там зашевелилось.
— У нас есть еда, только сварить бы ее надо, — сказал мужик.
— Еда?… — спросила, не поверила, Вахрушкина мать. А из соломы в углу посыпались прутики и былинки, будто что-то изнутри проковыряло круглое отверстие, и оттуда выглянул глаз.
— Ядрейка, доставай запас! — приказал мужик, и второй выступил вперед.
До тех пор, ссутулясь, стоял он за спиной старшего, положив ему, как ласковая лошадь, подбородок на плечо, а теперь он вышел вперед, и стало видно, что он длинный, как жердь, и руки-ноги у него тощие, а щеки припухлые и туловище раздутое, толстое — живот бугром и спина горбом. Молча, изогнувшись, он то одной, то другой рукой стал вытаскивать из-за пазухи сперва большой темный каравай, потом одну за другой десяток репок и молодого гуся со свернутой шеей. Засунув длинную руку
По мере того как он извлекал эти сокровища, раздутая не в меру рубаха все опадала, опадала, скрылся горб, сгладился бугор, и под конец стал Ядрейка тощий-претощий — впрямь жердь.
Тогда, нагнувшись вперед, сложившись вдвое, он обеими руками снял с головы острый колпак, и глянь — колпак был полон грибов: маслят и рыжиков. Но и это было еще не все!
Распустив свои длинные рукава, он потряс ими над столом — оттуда посыпались орехи. И, наконец запустив острый палец в рот, он поковырял там и вдруг вытащил из-за одной щеки яйцо, из-за другой второе.
Тут Вахрушкина мать принялась ахать и охать, и всплескивать руками, и бить себя по бокам, и смеяться. А Ядрейка — совсем непонятно откуда: из воздуха, что ли? — завертел на острие пальца краснощекое яблоко.
Ядрейка обвел всех глазом, подмигнул и положил яблоко на стол. И будто по этому подмигиванию, мановению приподнятой брови солома в углу разлетелась во все стороны, и оттуда вышел парнишка.
Вот он! Глядите на него, глядите во все глаза. Это Вахрушка, Вахромей, Варфоломей! Эта повесть о нем! Он здесь самый главный, хоть оно поначалу и незаметно.
Это парнишка лет восьми, волос белый, глаза круглые, нос уточкой и сопли забыл утереть. Рот щербатый: не хватает двух зубов. А лицо веснушками засижено. Насмотрелись? Так будем продолжать.
— Это мой сыпок, — сказала Вахрушкина мать. — Поклонись, Вахруша.
Вахруша не поклонился. Он стоял и смотрел на полный стол, поднял одну ногу, замер как зачарованный, только белесые ресницы дрожали. И вдруг понял, что вся эта еда ему вовсе не снится, что сейчас дадут ему отведать и хлебушка, и репок, и, может быть, гусятины шматок. Он взвизгнул и пошел на одной ножке вокруг стола скакать, хлопая себя по животу и вскрикивая в восторге. Остановился, еще посмотрел и пошел на руках, болтая ногами в воздухе. Опять остановился и уставился на яблоко.
Третий мужик, молодой и очень красивый, все это время стоял так небрежно и равнодушно, будто его и не было здесь. Теперь он подошел к старшему и что-то шепнул ему на ухо. Тот кивнул головой и пробормотал:
— Отойди, Алешка. Я и сам без тебя заметил.
Вахрушкина мать сняла с полки чудом уцелевший единственный горшок и наполнила его водой до того уровня, где снаружи шел волнистый узор.
— А горшок-то у тебя дедовский. Быть такому горшку всегда полному, хлебать из него досыта, не знать бы ни нужды, ни горюшка, — ласково проговорил старший мужик.
— Нужды я нахлебалась досыта, — ответила мать Вахрушки и принялась ощипывать гуся. — А горя я испила через край.
— С нами счастья откушаешь, — неожиданно сказал Ядрейка. Голос у него был высокий и дробный, будто овца проблеяла. И внезапно вытащил из-за онучей нож острый. В свете лучины нож сверкнул красными огнями.
Вахрушкина мать замерла, ладонь разжалась, и гусиный пух вылетел и закружился над столом.
Тут Вахрушка подскочил, бросился на Ядрейку, боднул головой в живот, замолотил кулаками, подпрыгнул повыше, норовя добраться до лица, ударить побольней. А Ядрейка-то длиннющий, а Вахрушка-то маленький — сам с пальчик, голова с ноготок. Однако вцепился Ядрейке в рубаху на груди, царапается, кусается, кричит.