Край Половецкого поля
Шрифт:
Еван вздохнул, да так-то глубоко и жалостно. От того громкого вздоха по траве трепет пробежал.
Вздохнул Еван, наземь сел, руки на колени уронил, заговорил:
— Ох, сердце мое глупое да участливое. Теленку бы такое сердце под стать, а не мне, старому дураку. Всякий-то меня разжалобит, всякого я приголублю. Пятый десяток но земле ступаю, а к людской злобе и обману привыкнуть не могу. Пригрел я змееныша на своей груди, червя ползучего в сафьяновые сапожки обул! До весны, говоришь, обещались? Так ступай к своей мамке, не терзай меня, уходи поскорей
Так он горестно причитал и невидимую слезу кулаком растер, а Вахрушка от таких речей совсем растерялся и только спросил:
— Да что ж я сказал такого?
А Еван говорил все печальнее:
— И как у тебя язык повернется еще спрашивать? Разве я не заботился о тебе, как добрый отец о сыне, а ты покидаешь меня в горе-несчастье. Всё наше добро потеряли мы у боярина, остались нагие и нищие. Как нам убытки пополнить? Ты уйдешь, кто в дудку дудеть будет? У меня не три руки, не могу я и в барабан бить, и в свирель свиристеть. А без дудок и веселье не то и люди нам скупей подавать станут. А Ядрейка! Нога-то у него больная, а придется ему плясать без отдыха, без передышки. Разве у него сил хватит? Только осталось нам с Ядрейкой лечь на сырую землю под ракитовым кустом и богу душу отдать!
Ядрейка плечами пожал и тихонько присвистнул, а Вахрушка, вконец оробев, чуть не плача, тонким голосом говорит:
— Я бы остался еще немножко, да мать меня ждет.
— Остался бы? Мать, говоришь, ждет? — говорит Еван задумчиво и медлительно. — Это похвально, что ты о матери беспокоишься. Это ты хороший мальчик! Но я твоему горю могу помочь.
Ядрейка шею вытянул, глаза перекосил, слушает, что дальше будет.
— Мы твоей матушке письмо пошлем, — говорит Еван.
— Письмо? — говорит Вахрушка. — Да кто ж его напишет? Да как мы его пошлем? А получит она его и прочесть не сумеет.
— Я напишу! — говорит Еван и в грудь себя ударяет. Тут Ядрейка фыркнул и пробормотал:
— Ишь грамотей нашелся.
Но Еван не обратил внимания и продолжал:
— Говоришь, не прочесть ей письмо? Простое-то письмо, понятно, не каждый сумеет прочесть. А мы напишем твоей матери волшебное письмо. Не простое, а заговоренное, к волшебной стреле прикрепленное. Взовьется стрела под небесами, пронесется письмо над лесами, отселе и дотоле, до самого твоего села. Само письмо к матушке прилетит, само ей на колени ляжет, а как возьмет она его в белы руки, само оно себя вслух человечьим голосом прочтет.
Ядрейка хотел было заговорить, да Еван так зыркнул на него, что Ядрейка прикусил язык. Сел он на пенек, одну ногу вкруг другой переплел, длинный подбородок в ладони упер, хмурится, а молчит.
— Эньди-дрэньди, — шепчет Еван.
Срезал с орешника прямой прутик, снял с него кору, один конец заострил, к другому — деребеньди! — привязал пучок птичьих перьев. На ладони эту стрелу взвесил — есть ли в ней равновесие, прямо ли полетит — и спрашивает Вахрушку:
— Что писать-то будем?
Вахрушка смотрит будто зачарованный. Рот таково широко открыл, сейчас, гляди, ворона залетит. Он у Ягуши всяких
— А напиши: я, мол, скоро вернусь, гостинцев привезу.
Еван острым ножиком царапает на стреле знаки, шепчет:
— Веди, аз, Вахрушкиной матери… — А дальше так тихо зашептал, что и не поймешь ничего.
— Ты напиши, пусть не плачет. Пусть мышеписка, куроклика остерегается. Чтобы здоровая была! — говорит Вахрушка.
Ядрейка от злости пальцы себе ломает, суставами хрустит, под нос себе бормочет:
— У, собака, старый пес!
Еван не обращает внимания на эту брань. Отломил он ореховую гибкую ветку, концы веревочкой соединил — получился лук. Наложил он на лук волшебную стрелу, натянул тетиву до самого уха, спустил ее. Улетела стрела в поднебесье.
Глава одиннадцатая ЛОДКА
Вахрушка старается, пляшет, сапожками стук-стук, подковками звон-звон. На дудочке засвиристит — всех птиц перечирикает, тюр-люр-лю. Рожи кривит — со смеху помрешь, за словом в карман не лезет, бойкий парнишка, золотой мальчишка, цены ему нет!
Старается Вахрушка — отрабатывает свой долг Евану. А уж лето настало, луга стоят зеленые, цветами расцвеченные, хлебные колосья налились, позолотились. В ожидании богатого урожая люди все добрые. Котомки за спиной у Евана, у Ядрейки опять наполнились пуще прежнего. Уже тяжелы стали, плечи натирают. А Еван говорит:
— Нет, мало еще! Погоди, Вахруша!
И все дальше и дальше уходят они на полдень, от родимого Вахрушкиного села прочь.
Лесов дремучих уже нет, один перелески. И селения чаще.
А нехорошие тс селения. Где избы пусты стоят, брошены — народ весь разбежался, а может, побили их или в плен, в рабство увели. А где вовсе всё потоптано-повыжжено. К иному селению и близко не подойдешь — ветер оттуда подует, мертвым духом несет. А где и остались люди, хмуро смотрят, на скоморохов и глядеть не хотят, своих забот полой рот — не до веселья. И поля-то все не вспаханы, заросли сорными травами. Лето погожее, а урожая не жди.
— С чего бы это? — спрашивают скоморохи. — Какая такая прошла здесь беда? Не моровая ли болезнь людей поморила?
Люди отворачиваются, глаза отводят, говорят нехотя:
— И не мор, не болезнь, а княжеские полки здесь прошли. А какого князя, нам неведомо, Рюрика ли Ростиславича, Святослава ли Всеволодовича, кто их разберет? У всех речь русская, лица светлые, щиты красные, брони и шеломы, как вода, на солнце сияют. Все-то похожи, как родные братья, а где встретятся — там бьются, а где пройдут — там пустыня.
Ядрейка говорит:
— А не повернуть ли нам обратно? В Черниговской земле тиxo. Сколько добра мы там заработали, а здесь все проедим.