Кремниевый Моцарт
Шрифт:
А между тем, в логических электронных схемах может присутствовать совершенно нечеловеческая красота. Не заметить ее может только тот, кто никогда толком не вникал в логические электронные схемы. Не говорю уже о дьявольски красивых самосинхронных схемах, которые сами дирижируют своей игрой. Да - интеграл в них уже не дышит. Цифровым схемам не нужен интеграл. Как не нужен он и шахматам, еще одной гениальной придумке человечества, тоже вполне цифровой. Пусть кто-нибудь скажет, что составление шахматных задач - не искусство. Пусть поспорит с Набоковым. Бог такому спорщику судья.
Что до меня, то копаться
Токовый индикатор захватил меня. Я бился над ним два или три месяца, просиживая в лаборатории дни напролет. Я испещрил десятки квадратных метров бумаги схемами, диаграммами и логическими формулами. Я набивал шишки, изобретал велосипеды и открывал одну америку за другой. Меня торопили с отчетом, а я упорно твердил, что сделаю ого-го какие улучшения, пусть только мне дадут еще пару-тройку дней.
И вот, наконец, был найден окончательный вариант. Я красиво вычертил готовую схему на большом листе формата А2, приложил к ней соответствующие диаграммы - и долго любовался своим творением, вновь и вновь мысленно проносясь по проводам и вентилям вслед за двоичными сигналами в разных комбинациях. Схема работала быстро и слаженно. Я неимоверно гордился собой.
В кабинет вошел профессор Варшавский.
- Ну, что тут у тебя?
– спросил он.
– Готово?
- Вот!
– объявил я. И триумфально указал на лист.
Ильич подошел, уперся руками в стол и склонился над диаграммой.
- Это не будет работать!
– сказал он секунд через пять.
- Почему не будет?
- Да потому что не будет! Сам не видишь, что ли?
- Все прекрасно работает! Вот схема!
Он придвинул к себе схему, окинул ее быстрым взглядом. Тяжело выдохнул, раздувая щеки. Взял карандаш.
- Ну вот, смотри… Например, сюда поступают нули, а сюда - единицы. А в следующем такте единицы приходят сюда, а нули сюда. Представь теперь, что в третьем такте пришли одни нули. Что тогда?
На уяснение того, что будет в третьем такте, если придут нули, мне потребовалось несколько минут. По прошествии этих минут я отчетливо видел, что моя схема неработоспособна в принципе и что сама задача изначально невыполнима. Но главное потрясение было даже не в этом. Оно было в другом - в зримо явившейся разности потенциалов. Во вдруг увиденной пропасти между моим потенциалом и потенциалом человека, за которым я, ничтоже сумняшеся, хотел угнаться. Передо мной стоял гроссмейстер электроники. Цифровой демиург. Кремниевый Моцарт. А мне нужно было долго и настойчиво работать над собой, чтобы когда-нибудь потом, лет через двадцать, дорасти до уровня Сальери.
- С изобретательством пока завязывай, - сказал он мне, уходя.
– Пиши отчет.
Когда он вышел, я глубоко-глубоко вздохнул, перечеркнул плоды своих трудов толстым маркером крест-накрест, сложил вчетверо и засунул на самую верхнюю полку. Навечно.
Так, не успев толком начаться, завершилась моя инженерная карьера. Поводов серьезно пожалеть о ней не возникло ни разу. Мнемоника иероглифов уже на следующий день перетекла с заднего плана на передний и обосновалась там прочно и надолго.
Андрей Макаревич пел в одной своей старой песне: "…И видел я, как становится взлетом паденье". Я очень многим обязан своему покойному тестю - но вот за это самое паденье признателен ему, как ни за что другое.
В последующие годы, проведенные нами в Айдзу, сложилось подобие симбиоза. Я был при Варшавском чем-то вроде секретаря-переводчика, свободное время полностью посвящая своим мнемолингвистическим экспериментам. Сыновья каждый год прилетали ко мне на целое лето, и счастливый дед прощал непутевому экс-зятю небрежение судьбами асинхроники. Наши квартиры соседствовали, дети жили сразу в обеих, бегая туда-сюда, - а с осени по весну я спокойно вел свою отдельную холостую жизнь. Со временем зарубцевалась и сгладилась вся кричащая несуразность нашей семейной ситуации. Все стало восприниматься само собой разумеющимся.
Хорошо помню, как я первый раз сообщил Варшавскому о своем намерении переквалифицироваться из инженеров в лингвисты. Вопреки опасениям, он воспринял мой демарш с удивительной благосклонностью. Даже прочел мне мини-лекцию по патентному праву, дабы я мог оградить свой передовой метод от злых посягательств.
Выходя из его кабинета, я еще не верил такой идиллической картине. Поэтому в дверях на всякий случай добавил:
- Просто ведь… Я считаю, что серьезно заниматься стоит лишь тем, чем горишь… А если не горишь, то толку все равно не будет.
- Естественно!
– сказал Ильич с таким видом, словно я сообщил ему, какие именно реки впадают в Каспийское море. Вопрос был закрыт.
В лаборатории логического проектирования нас сидело трое в трех кабинетах. У каждого был выход в коридор и проходы в смежные помещения. Эти проходы, в духе японской иерархичности, запирались лишь с одной стороны. Профессор Варшавский, будучи начальником лаборатории, мог всюду проникнуть, все отпереть и все запереть. Профессор Лашевский, сидевший в следующем кабинете, мог отпереть все помещения, кроме кабинета начальника. Я, в свою очередь, отпирал библиотеку, конференц-зал и огромную комнату, где обитали наши студенты, а в профессорские кабинеты мне хода не было.
Впрочем, профессора не особенно и запирались. С утра до вечера они сновали из комнаты в комнату, кучковались, гоняли чаи, вели научные дискуссии, политические дебаты и поэтические турниры. Профессор Мараховский возглавил другую лабораторию, но добрую треть рабочего дня проводил у нас. Рафаил Аронович Лашевский - в "Записках гайдзина" он превратился в Рауля Абрамовича Лишайникова - любил задержаться в моем кабинете, поделиться новостями, восторженно похвалить Японию, обсудить разницу между Малером и Вагнером, а на десерт прочесть что-нибудь из Пастернака. Или из самого себя: