Кремнистый путь
Шрифт:
Вечерело. Шел легкий, мягкий, крупный снег.
Жена заговорила первой:
— Вот уже два месяца живу я здесь и все жду, когда ты станешь смотреть на меня теми же глазами, какими ты смотрел раньше. Скажи, ради Бога, что с тобой. Ведь я вся измучилась. Я не выдержу этой пытки, право…
Ее слова не вязались с пьяным блеском ее глаз и с этой грешной улыбкой.
Тогда я сказал:
— Ах, оставь, пожалуйста… Я такой же, как и раньше, и смотрю на тебя теми же глазами…
А сам между тем я думал другое.
Мы ехали по таежной дороге. По обеим сторонам чернела густая корявая заросль. И вдруг мне показалось, что жена чувствует тайну, как
Тогда я остановил лошадь и, приблизив свое лицо к ее непонятным глазам, задыхаясь от свинцовой мысли, пробормотал:
— Открой тайну, открой!
Она в ужасе отшатнулась от меня и пронзительно закричала:
— А… А… Домой, домой!
В это время откуда-то сверху упал сук и оцарапал до крови мне лицо. Я запомнил этот пронзительный крик, запомнил ощущение теплой крови, которая текла у меня по щеке.
На обратном пути мы ехали молча. Какая это была странная поездка! Я сейчас не могу понять, что это тогда было. Жена, очевидно, почувствовала, как и я, чем все это должно кончиться.
Кругом все было до того нелепо, лживо и страшно, что можно было с ума сойти. Да мы и обезумели тогда.
Наша якутская лошаденка испуганно поводила ушами и храпела. Снег скрипел, как живой. Черные, корявые, усатые пни двигались и изменяли свою форму. А с неба, в страхе и смятении, то и дело срывались звезды и падали вниз, оставляя на своем пути кровавый след, полный отчаяния. Тайга грозно хмурилась, но уже не в силах была бороться с надвигающимся ужасом. Раздавленная, распластанная она тяжело дышала, и ее мохнатая грудь вздымалась неровно и торопливо.
И вот, наконец, мы в юрте вдвоем. А это разве не ужасно? Вдвоем, запертые в этой землянке, стиснутые льдом, окруженные со всех сторон снежною равниной, а дальше черная, беспредельная, немая тайга… О, бегите, бегите! Бойтесь уединения вдвоем. Вы жили там, в миру, и все, что было вокруг вас, мешало вам сосредоточиться и сознать весь ужас вашего неведения. Вы не чувствовали тех крепких нитей, которыми кто-то привязал вас к этим краскам, звукам и запахам, которые всегда вам намекают на что-то и ничего в сущности не говорят. Вы ничего не знаете, ничего!
Но этого мало: рядом с вами живет существо, которое напоминает вам о мире. Ее присутствие постепенно отравляет ваше сердце. Вы невольно изучили ее всю, ее тело. Вы знаете ее глаза, ее волосы, губы, запах кожи, ее голос, ее мысли, — но души ее вы не узнаете никогда. Вы не так наивны, чтобы ее мысли принять за ее душу. Вы прекрасно понимаете, что мысли вы можете вырвать из ее мозга, но где вы найдете ее душу?
Вот она, моя жена, там, за перегородкой. Я слышу ее дыхание, знакомое дыхание любовницы.
— Поди сюда… — говорю я, — поди…
Она выходит полуодетая, закутанная в черное.
Я сажаю ее на колени и говорю:
— Видишь ли, я, кажется, болен. Я зол и несправедлив, прости меня.
— Ничего, — говорит она, — ничего. Но, знаешь, мне страшно.
— Не бойся, — говорю я, — я расскажу тебе все.
Тогда жена шепчет:
— Милый, дорогой, расскажи, расскажи…
И я начинаю:
— Ну, слушай… В пересыльной тюрьме я не раз заходил в камеру уголовных. Там, в назидание арестантам на видном месте, висела бумага в черной раме с десятью заповедями. Кто-то вырезал из текста отрицания, — и получилось: Убий! Укради! Прелюбы сотвори! И вот потом, в тайге, я все думал о преступнике, который так дерзко посягнул на священные заповеди. И мои мысли все двигались вперед в этом направлении и только один раз они были раздавлены чем-то большим и тяжелым. Случилось это вот как. Я — помнится — лежал в кустах тальника и смородины на берегу речонки. Было тихо, тепло и ярко. Рядом шмыгали хрупкие ящерицы и, шурша сухими листьями, пробегали полевые мыши. Я прислушивался к этой трепетной жизни, такой мимолетной и слепой. И вдруг я почувствовал чье-то дыхание и земля покачнулась и поплыла от меня прочь. Я вспомнил, как один человек умирал на моих глазах. Он полусидел на постели, задыхаясь, с лицом, искаженным страхом, и судорожно сжимал одеяло своими бледными пальцами… И я молился. Кому я молился? Я не знаю. Быть может, тайне, которая дрожала в глазах умирающего; быть может, светлой полосе на пороге комнаты; быть может, самой смерти с ее жадным зеленым глазом… Воспоминания об этой странной молитве и особенно о светлой полосе на пороге темной комнаты загромоздили путь моих мыслей. Но я хочу быть свободным и одиноким, как тот преступник. Понимаешь? Я презираю тайну. Я хочу ее презирать. Я задыхаюсь в этом ужасном лабиринте стволов и сучьев. Мир посмеялся надо мной, обманул… И ты тоже…
Тогда жена испуганно говорит:
— Что? Что ты сказал?
Я смотрю на нее в упор и повторяю:
— Ты обманула меня.
Злоба начинает меня душить и я не узнаю своего голоса. Он сделался глухим и шершавым. Я сам со страхом прислушиваюсь к своему голосу, и он мне кажется чужим, как будто кричит бес, который вошел в меня. А голос повторяет:
— Мир и ты обманули меня, но я сумею вам отомстить. Вы оба, лживые и лицемерные, красивые и бесстыдные, воздвигли стену между мной и сущностью. Я чувствую присутствие чего-то страшного в дыхании тайги и в твоем дыхании. И мне хочется на мгновенье остановить дыхание, биение твоего сердца, чтобы остаться наедине с тайной.
Тогда жена вырвалась из моих рук и, шатаясь, ушла за перегородку.
Было очень холодно. Целый день в воздухе ходил сердитый, сизый туман. Ночью все враждебно молчали. Я ездил в соседний улус. Выехал я поздно, и ночная суровость застала меня в дороге. Кругом обступала тайга и от нее у меня кружилась голова. Сани без подрезов то и дело раскатывались в стороны, ныряли со вздохом в ухабы, решительно поднимались вверх, снова мчались куда-то вниз, в овраг, на дно тайги, и опять летели кверху. Крутом были снег и черные стволы.
Нетронутый, чистый, нежный снег. Белое небо и белая земля. Мне казалось, будто у меня крылья и будто я и все вокруг меня несется в сумасшедшем вихре. А в сердце дрожало предчувствие свободы. Скорей бы, скорей!
На другой день я вернулся домой. И как только я переступил порог моей юрты, во мне проснулась жажда уединения. Мне страстно, до боли, захотелось быть одному. Одинокая мысль, которая навязчиво преследовала меня все время, всплыла на верх. Она была такой простой, ясной и необходимой, эта мысль: остаться наедине с тайной.
— Послушай, — пробормотал я жене, — уйди!
То, что я говорил, не имело смысла: уйти ей некуда было сейчас, но я все-таки повторял:
— Уйди, уйди!
Жена съежилась и, растерянно разведя руками, беззвучно подошла к наре и ничком легла на нее, зарывшись лицом в подушки.
Я взял ружье, отошел в другой угол. Потом дрогнула юрта и запахло порохом. А когда разошелся синий дым, я увидал, что жена лежит по-прежнему, не шевелясь, и только левая рука ее неестественно и трогательно скатилась с нары; маленькие ножонки были до ужаса беспомощны.