Крепость сомнения
Шрифт:
– А сколько это – девятьсот аспров? – оживившись, перебила его Марианна.
– Двадцать пять аспров – приблизительно четыре петуха.
– А сколько это – четыре петуха? – снова спросила Марианна. – На наши деньги?
– Четыре петуха это двенадцать куриц. Двенадцать куриц – одна овца. Одна овца – недорогой мобильный телефон. На наши деньги.
– Почему же четыре петуха, а не три курицы? – допытывалась Марианна.
Тимофей усмехнулся:
– Тогда уж двенадцать куриц...
– Да не слушайте вы его, – перебил Илья. – Он мужской шовинист. В общем, несколько тысяч условных единиц, – подвел он итог.
– Вот такую нелегкую задачу задал ему Антониотто, – покачал
– Чего же в ней нелегкого? – спросила Аля, нахмурившись. Так же хмуро Тимофей взглянул на нее исподлобья.
– Действительно, – продолжал он, – девушка-то необыкновенная, что здесь думать, казалось бы... Омниа, как говорится, винцет амор. А с другой стороны, подумал он, мало ли их, этих девушек, перси у них как розы, ложесна имбирные, все они из пены рождены прибоя. Подумал-подумал и выбрал несколько тысяч условных единиц, – последние слова Тимофей произносил, едва сдерживаясь от смеха. – Потому что омниа винцет бабло.
Но никто, кроме него, не засмеялся: все воззрились на него как-то озадаченно.
– А она, когда ступила на сходни генуэзского корабля, – продолжил Тимофей, давясь от смеха, – посмотрела на него с укоризной и сказала: «Что же ты хотел взять у меня, если тебе не нужно было мое сердце?» А такие прелестные вопросы могли в те времена задавать только девушки, рожденные в царстве пресвитера Иоанна.
– Странный у вас друг, – заметила Аля Илье. – Наверное, кто-то когда-то его сильно обидел, и теперь он ненавидит весь мир.
– Меня укусила злая собака, – мрачно молвил Тимофей. – Вот сюда, – он приподнял штанину и показал голень левой ноги. – А мир я ненавижу не весь, а по частям.
апрель 1970 – август 1998
Тимофей был воспитанник походных костров и дорог – больших и малых, не слишком важно, лишь бы они вели подальше от дома. Единственное, что он знал о себе точно: в нем живет талант и горит страсть неутомимого путешественника. Прививку к странствиям он получил еще в школе, и микроб вольного ветра передался ему легко и беспрепятственно, как заразное заболевание.
По тем временам его можно было причислить к блестящей столичной молодежи, если что-то и впрямь блестело в той застойной луже, в которой утонуло начало восьмидесятых, – так непременно сказал бы его отец, поборник свободного творческого изъявления и в каком-то смысле борец за него. Его мать, неудавшаяся актриса, одно время очень близкая к «таганскому» котлу, считалась одной из первых красавиц в том небольшом мирке, в тех узких кругах, которые при любом общественном устройстве неизменно присваивают себе титул хорошего общества.
Отец, средней руки режиссер кино, – пришло время – наскучил красавицей и отдал остаток зрелости на волю жизненных волн. Мать, в свою очередь, восполняла эту потерю, насколько и покуда позволяли ей ее чары. Живое человеческое чувство связывало его с дедом, а бабушку свою он застал в живых только в раннем детстве и помнил ее едва.
Более-менее удачно закончив школу, он не имел ни планов, ни стремлений, ни отчетливо выраженных желаний, ни поползновений честолюбия. Один из его одноклассников сманил его на Кавказ. С год он работал инструктором по туризму, не обращая внимания до поры на письма матери, в которых она прямо называла его дураком. Там, на Пшадских водопадах, он приобрел толику самостоятельности, однако и это качество сгодилось на то, чтобы упрочить свой основной девиз: ни в чем себе не перечить. Впрочем, то время, накрепко учитывавшее своих современников, безоговорочно требовало возвращения, и он вернулся. Hесмотря ни на что, ему было
До эпохи заносчивых неучей оставалось всего несколько лет. Мать, не посвящая сына в подробности своих мер, использовала некие связи, и в целом вопрос был решен как нельзя более удачно: ему предстояло поступить на исторический факультет Московского университета. Дело оставалось за самим Тимофеем. Hа экзамене по английскому языку он мучительно искал брешь, трещину, куда бы мог, как клин, вставить заученную речь и ее отточенным изяществом расколоть крепость холодных, недружелюбных, льдистых глаз экзаменатора. «Достаточно», – кашлянув в маленький мягкий кулачок, молвил человек с бородкой и размашисто расписался в экзаменационном листе. – «Мы ставим вам отлично», – проговорил он со значением и выпучил близорукие глаза, и оказалось, что зрачки их вовсе не серые, а желтые без примесей.
Тимофей еще в университете написал два рассказа: в одном, если он правильно запомнил, речь шла о маленькой девочке, получившей большущую гроздь винограда и слегка от этого захмелевшей. Второй был посвящен преодолению некоей юношеской любви, рожденной забавы ради кремнистой пылью курортных светил.
Сам он в глубине души считал их просто искусным подражанием, но, конечно, если и высказывался на эту тему, то вскользь и достаточно смутно для того, чтобы быть уличенным в небрежении к собственным дарованиям. Зачем он учился, он и сам не знал хорошенько. Hадо же было где-то учиться, и лучше это было осуществлять в заведении, претендующем на некую элитарность.
Спустя некоторое время после выпуска из университета несостоявшийся этнограф поступил на курсы при ВГИКе и отучился еще два года на отделении документального кино, но к тому времени, как он обзавелся очередным дипломом, кино уже находилось в низшей точке своего падения. Творчество его понемногу свелось к написанию рекламных роликов и чрезмерно сентиментальных сценариев, которым никто не давал ходу.
Достигнув тридцати, он по-прежнему топтался в луже своих неглубоких убеждений, мельчающих год от года, день ото дня. Во всех его действиях проступала инфантильность, порожденная безоблачным детством и им же законсервированная. И сам он являл собой человека, законсервированного внешне. Все его подружки, а в них недостатка не чувствовалось, будучи даже его моложе, выглядели старше его. Такие люди, каким был он, старятся в одночасье, за одну ночь, но уже бесповоротно, безоглядно, раз и навсегда, словно сдергивая маску, оберегавшую до поры процесс старения от чужой наблюдательности.
Жить без любви Тимофей не мог, как не живет без воды рыба. Людей, тянущих лямку брака, он не понимал и смотрел на них даже с опаской, как на тех, кто был способен постоянно менять свое жилище. Конечно, он понимал, что людей толкают на это неблагоприятные обстоятельства, но когда обстоятельства благоприятствовали, тогда Тимофей чувствовал тоску. Сам он родился, вырос и всю свою жизнь прожил в родительской квартире, и представить у себя над головой какую-нибудь другую крышу, пусть и сделанную из драгоценного металла, он не мог и вообразить. Каждая мелочь напоминала ему о каком-то событии его жизни, деревья под окном росли вместе с ним, и в их ветвях, в их листве витали его мысли летними вечерами. Представить, что эти поверенные его мечтаний и размышлений могут пасть под пилой коммунальных служб или исчезнуть из его жизни, было так же невозможно, как жить под одной крышей с одной женщиной.