Крепость сомнения
Шрифт:
– В тридцать пять лет инсульт? – переспросил Илья и поглядел на оператора с уважением.
Художник, состроив кислую мину, ковырял носком ковбойского сапога камни.
– Были, были люди на Святой Руси, – сказал он, но не пояснил, какое отношение имеют к Святой Руси камни азиатских воинов. – А нам свободы захотелось. А потом нахапали и лозунг бросили: спасайся, кто может. И куда несется теперь наш корабль, на какие скалы, один Бог только и знает.
– Вас, простите, как зовут?
– Валера, – назвался художник таким упавшим голосом, как будто фонема его собственного имени низводила в пропасть безнадежности, ввергала в бездну низости все те слова, которые он только что произнес.
– Вот уж, честно говоря, – неожиданно вырвалось у Ильи, – от вас не ожидал
– Почему это? – добродушно спросил Валера. – Потому что на мне техасские сапоги? И волосы в косичку забраны? Все мы одним миром мазаны. Явится вот такой Чингиз – и пойдем как миленькие под знамена. Hу, которые побогаче, те, конечно, успеют слинять. А остальные – будьте покойны. И баррикад возводить никто больше не станет. Все – под знамена. «Каких штандартов тень падет на лоб холодный, раздробленный кувалдою смычка», – с шутливой театральностью продекламировал он.
– Ради чего только?
– Ради чего? – удивился художник. – Да мало ли химер на свете? Бог Отец, Бог Сын, кто кому единосущен... Это так кумушки наши весь прошлый век родством считались... Великая и неделимая – сюда же относится, кстати.
– Вы сами себе противоречите, – заметил Илья.
– Может быть, – согласился художник, но тут же пояснил: – Все вокруг противоречиво, вот и я противоречу. Да все на самом деле очень просто, – сказал он, помолчав. – Просто есть люди достойные, а есть недостойные. Одни воруют, другие – нет. Одни так решают, а другие – эдак. Помните, как это у Высоцкого: «Мы выбираем деревянные костюмы – люди, люди...»
Не сговариваясь, они медленно пошли обратно.
– Это о страстных временах сказано. А нынче время не то. Одни воруют, а другие на ворованное живут, – сказал Илья и глянул мельком на съемочную площадку, где суетился Тимофей. – Раньше существовали на свете вещи более драгоценные, чем жизнь, а сейчас таких вещей нет. И время это было не так давно.
– Да почему оно не то? Всегда оно то же самое... Вы о колорадских жуках слыхали? – И приняв утвердительный кивок Ильи, он продолжил: – Знаете, я однажды внимательно за ними наблюдал. Тоже вполне свободные товарищи. Жрут и выделяют. А мы их в банку. Ну, разные способы есть: можно просто кислород им перекрыть, можно по дороге раскатать, сжечь можно. Все можно. Все, как всегда. Единственное, что их спасает – это плодовитость чудовищная. А у нас и плодовитости этой – кот наплакал. Вот и судите. То ли дело муравьи. Бегают, суетятся, что-то тащут, спасают кого-то, кусают. Одно государство развалили, а новое никак построить не можем – что, разве жизнь остановилась? Ничуть. А честное слово, это повод. Ничто нас не вразумляет. Так что мы еще, может быть, даже и не муравьи. Если б с атлантами что-нибудь подобное случилось...
– Да как будто с ними что-то подобное и случилось, – сказал Илья. – Воскресни хозяин этой пирамиды – были бы вы визирем.
– Да уж, – с усмешкой подтвердил Валера и оглянулся на шум.
– Что случилось? – спросил Илья.
– А, ничего, – досадливо отмахнулся директор группы по имени Миша, отходя от возбужденной группы, где перемешались персонажи «Сокровенного сказания» и герои миллениума.
– Да жалуются, что мало заплатили, – все-таки буркнул Тимофей. – Кстати, он сказал, что не стал бы сниматься за такие деньги.
– Да ну, не стал бы, – зло и тихо, как будто сам себе, сказал Миша. – Куда б ты делся? – Он закурил, отвернулся и, без выражения глядя на дальнюю цепочку снеговых гор, так и стоял, быстро поднося и быстро отнимая от губ фильтр сигареты.
– А вы здесь первый раз? – обратился к нему Илья.
– Я здесь уже два раза, – хмуро ответил Миша, круто поворачиваясь и затаптывая окурок. – Первый и последний.
Часть третья
апрель 1999
С наступлением весны Галкин стал больше бывать на работе. В последнее время он все чаще оставлял машину в гараже. Пульс пробуждающейся жизни захватил его, и ноги сами несли его по свежей улице. Путь
Было так тепло, что дважды Галкин уже видел бабочек. Он носил костюмы и галстуки, и в таком виде ему неловко было взбираться на насыпь по глиняной тропинке, на которую наползал навсегда побуревший пырей. Он хотел нравиться и хотел соответствовать. Для кого он наряжался – он примерно знал, а вот чему хотел соответствовать – пусть это останется его постыдным недоразумением. Его фигура на насыпи вызывала неподдельное удивление тех редких встречных, что попадались ему на пути. Иногда бродячие собаки, обойдя со всех сторон, важно сопровождали его до самого, на их вкус, лакомого места. Место называлось с подробным многословием, как заглавие романа восемнадцатого века: «Торговые ряды у переезда, иже ООО „Мугань“, что на Станколите», и миновать их не было возможности ни конному, ни пешему. Это было узкое дефиле, устроенное предприимчивыми руками. Ряды представляли собой тесный и нескончаемо длинный проход под жестяной крышей: справа от Галкина, если он шел в сторону работы, тянулись пластиковые павильоны со свякой всячиной, вплоть до ремонта одежды. Слева сетка отделяла толпу покупателей от слоящихся железнодорожных путей. И каждый раз, шагая там, Галкин гадал, по которому из них пройдет поезд и кто это определил.
И снова настигал проклятый вопрос, что было и чего могло бы не быть. Сослагательное наклонение хотя и не нападало открыто, но присутствовало в сознании, как волчья стая, крадущаяся обочь обоза.
И когда Галкин шел на работу своей тридцать первой весной, шаг за шагом он понимал множество вещей, на постижение которых при других обстоятельствах потребовались бы месяцы. Он видел мальчишек, прогуливающих уроки среди искрящегося битого стекла, видел испитых мужчин под косо стоящими ракитами, жмурящихся на утреннее солнце, и ему тоже больно было смотреть на белые пластиковые стаканчики у них в руках, на провода и на теплые рельсы. А когда затемно возвращался тем же путем, слушая, как рыжий щебень скрипит под подошвами ботинок, навстречу ему загибался причал платформы, восставал красно-коричневый мост и слева, в кильватерной колонне, три высоких дома, и уже сверху видно было ему загороженное углом соседнего дома на втором этаже окно, откуда исходил, процеженный плотной желтой шторой, умиротворяющий свет лампы, стоявшей на кухонной тумбе чуть отвернувшись к стене, и потому накрывающий Австралию густым круглым пятном.
Прежде чем сойти с насыпи на стезю цивилизации, Галкин останавливался и подолгу смотрел вокруг, высматривал сигнальные фиолетовые огоньки, которые были цветами на сказочной поляне, вглядывался в вертикально поставленные глаза семафоров, слушал с детских лет дорогую его сердцу возню на железнодорожных путях, шорох щебенки под ботинком, вдыхал запах стальных рельс, отполированных до блеска, оглядывался и видел, как город тяжело дышит своими огнями, словно океан. И отчего-то представлял, как в эту самую минуту в черной глубине за много тысяч километров отсюда железный голос, продираясь сквозь сердцевину проводов, отдает команду: «Приготовиться к всплытию. Слушать в отсеках», и все, кто слышит это, знают, что это значит: что, выворачивая нутро моря, усталая лодка идет наверх, домой, к огням окоченевшего берега, таким маленьким и утлым, что даже редкие хилые северные звезды кажутся в сравнении китайскими фонарями. И те, кто это услышит, с особым замиранием станут ждать, пока не почувствуют, как лодка, словно морское чудовище, сбросив с блестящих гладких бортов пудовые волны, не вознесет над поверхностью ледяной воды овальную рубку.