Крепость
Шрифт:
– Ли-ина! Пе-етя!
– снова крикнула бабушка. Она продолжала говорить из-за двери, но уже не спрашивала, кто пришел, а размеренным речитативом вела нескончаемый диалог сама с собой или еще с кем-то: - Пора кончать. Черт! Пора кончать! Я жила честно. Честно! Все мои братья поумирали. А я была старшая. Старшая! Хватит! Все поумирали. А я все живу. Ли-ина! Это ко мне пришли?
Саласа улыбнулся Пете и развязно двинулся в бабушкину комнату. Шляпу в прихожей он не оставил, а по-прежнему прижимал пальцами к портфелю. "Пыльник" он тоже не снял. При ходьбе гость заваливался на правую сторону.
После первых приветствий он уселся, поставил меж ног портфель,
– Этот Дон Кихот стоит у вас как символ чего-то?
– спросил Саласа, прикрывая правой рукой свой дергавшийся по всему лицу рот.
– Это мой любимый герой, - отвечала наставительно бабушка.
– Мы все были Дон Кихотами в революцию. И тоже наше стремление к социальной справедливости началось с чтения книжек.
– Тоже как у кого?
– туповато переспросил гость.
Петя тихо прошел в свою комнату, но дверь оставил открытой: мало ли что, вдруг бабушка разволнуется, и он ей понадобится?
– Как у Дон Кихота, - горделиво сказала бабушка.
– А он разве читал книжки? Я не помню. Некогда, Роза Моисеевна, классику читать. Все, знаете ли, наши институтские дела отвлекают. Родную мать из-за них забудешь. Но, насколько я знаю, он же с ветряными мельницами боролся и все ему чудилось не то, что есть в действительности.
Бабушка, видимо, сделала протестующий жест, потому что он быстро добавил, поставив статуэтку Дон Кихота на стол:
– Я хочу сказать... что вы и подобные вам боролись не с мельницами, а за наше будущее с самодержавием.
– Нет, нет, у него было много приключений в жизни, но правильных, позитивных, - возразила бабушка.
– Он пытался заступаться за униженных и оскорбленных. Да, и за тех, и за других, но мы еще и за бедных. Мы эту линию вели всю жизнь последовательно и принципиально. Жизни не щадили.
Криворотый махнул рукой, вскочил, задел ногой шляпу, та упала, он снова умостил ее на портфеле и подошел к дивану.
– Вы молодцом! Мы так и думали. Поэтому я пришел не один... А с нужным товарищем. Внизу...
Но бабушка упрямо прервала его:
– А я одна, все время одна. И смерть не приходит. Меня все забыли. Только Ольга Ивановна заглянула - я очень обрадовалась. Она цветы принесла, конфеты. Мне не нужны конфеты. Мне нужно человеческое отношение. А она долго сидела. Я ей так была благодарна, по-человечески, что она пришла. Мы ведь с ней не были близки. А теперь она не приходит. И никто не приходит.
– А теперь вместо нее я. Вы не думайте, Ольга Ивановна не от себя. От парткома. Она от всего коллектива приходила. Мы ее послали и так и говорили ей, чтоб не меньше часу навещала. И деньги на коробку конфет и на цветы ей выделили.
– Я не знала. Она мне этого не сказала. Я думала, от себя.
– Нет, она не от себя. Мы ее послали.
Повисла пауза. Затем Саласа попытался объяснить, что ему надо спуститься за корреспонденткой институтской многотиражки, но бабушка не понимала его или не желала понимать, на все его уговоры отвечая:
– Жаль, что вы уже уходите. Ольга Ивановна дольше сидела.
Одна из стен Петиной комнаты выходила на лестницу. В то время как из бабушкиной комнаты доносились пререкания, за стеной послышались тяжелые, но не мужские шаги, потом звонок в дверь.
– Ты откроешь?
– крикнула с кухни Лина.
На пороге стояла невысокого росточка коротко стриженная широкоплечая девица в светло-сером клетчатом пиджаке и темно-коричневой вельветовой юбке. Лицо у нее было бугристое, нос в красноватых точках выдавленных угрей, щеки в рытвинах и свекольного цвета. Сквозь очки виднелись подслеповатые глаза с редкими рыжими ресницами. Через плечо висел фотоаппарат, а в правой руке деваха держала портативный магнитофон. Петя понял, что это заждавшаяся сигнала Саласы корреспондентка, и отступил, показывая рукой, куда пройти.
Поздоровавшись, журналистка заговорила доброжелательным и заинтересованным тоном:
– Видите ли, Роза Моисеевна, мы при нашем Институте собираемся открыть Музей ветеранов революции, ну, тех, кто участвовал, а при этом еще, чтоб были нашими сотрудниками. Мне поручено составить их биографии, чтобы студенческая молодежь знала, кто своей работой, своим героическим прошлым подготавливал почву для будущего, для нашего светлого сегодняшнего. Нам бы хотелось знать о вашей работе подпольщицы, об участии в революции пятого года. Вы же член партии с одна тыща девятьсот пятого года, мне в кадрах сказали, там еще ваше личное дело помнят. Ну и, конечно, прежде всего о вашей роли в Октябрьской революции, а также о дальнейших вехах вашей славной биографии, включая и работу в Институте.
Она остановилась, выжидая. Бабушка молчала, задумавшись и припоминая. Но тут в разговор влез Саласа:
– В момент совершения Великой Октябрьской революции Роза Моисеевна, как я слышал, находилась в эмиграции по партийному заданию. Правильно я говорю, Роза Моисеевна?
– Да, в эмиграции мы тоже чувствовали себя работниками партии, - смутно и неопределенно ответила бабушка.
– Я там провела около двадцати лет, с девятьсот шестого года.
Петя подумал, что неучастие бабушки в революции должно разочаровать мужиковатую корреспондентку, но гостья не сдавалась, хотя тон ее и вправду стал не такой приподнятый.
– А как вы попали в эмиграцию? Вы, наверное, были в Швейцарии, с Лениным. Расскажите, как вы туда попали.
– Нет, я была в Аргентине. Но попала я туда не случайно. Мой отец всегда был свободолюбивый!
– начала бабушка совсем не то, что, по Петиным понятиям, от нее ожидала корреспондентка, Петя даже поразился бабушкиной простодушной искренности и одновременно политической нечуткости.
– Когда начались погромы, он сразу уехал в Аргентину. Я думаю, мое свободолюбие от него. Да, когда начались погромы, он уехал. Он не хотел жить в стране, где погромы. А в Аргентине был богатый меценат. Такой барон Гирш. Он там основал земледельческую колонию. И всем евреям давал землю бесплатно и еще деньги и оборудование. Но евреи ленились, потому что им все досталось даром, получали у барона деньги и ничего не делали. Отвыкли трудиться. А мой отец - о!
– он был трудолюбив, он не брал денег у барона Гирша, все сам засеял и выращивал как надо. Соседи ходили и удивлялись, какие у него ухоженные поля и хороший урожай. Ведь, как и остальные евреи, он жил раньше в черте оседлости и не имел права крестьянствовать. Но он был трудолюбив, мой отец, и всему научился. А потом один гаучо убил ножом папиного работника, который не пожелал ему отдать лошадь. И тогда мы вернулись. Разве можно жить там, где тебя могут каждую минуту пырнуть ножом! Но в эмиграцию я поехала снова в Аргентину. Там остались знакомые. И потом я уже была старше и понимала, что гаучо - темные, обездоленные люди, просто нужно их дикие инстинкты наполнить классовым смыслом и направить их ненависть против эксплуататоров. А первый раз я в Аргентине была в семь лет.