Крещение
Шрифт:
— Тьфу, черт возьми! — горько выругался Сарайкин, и мимо проходивший боец с трубой на плече приставил ногу, повернулся во фронт перед комиссаром:
— Слушаю, товарищ батальонный комиссар!
— Да нет, я свое тут. Иди, иди… А что это ты тащишь?
— Труба, товарищ батальонный комиссар. Макет огнемета поставим у дороги. Немец страсть их боится, наших огнеметов.
— Ну иди, иди, — махнул рукой Сарайкин, а в душе улыбнулся: «Выдумщики. Ах, выдумщики».
А Заварухин уже забыл и о фотографии, и о любви, и о смерти — ему просто было некогда. Один за другим пошли люди, и он отдавал распоряжения, твердо зная, к чему они направлены. Потом начали собираться командиры и при виде подтянутого Заварухина сами подтягивались, докладывали. Первым пришел комбат три, стоявший в самой деревне,— Погоди, отсмеются скоро… — И посолил свои слова крепким матюком.
На улице, опрокинув устоявшуюся тишину, грубо и часто ударил немецкий автомат. Все бывшие в сарае вопросительно замерли, а капитан Оноприенко переломился в пояснице и нырнул под ряднину; через минуту он появился снова, с бледным, одеревенелым лицом:— Комиссара… застрелили.
А произошло на улице следующее. Пленных немцев — их было семеро — привели на площадь перед разбитой церквушкой, и бойцы, еще не остывшие от боя, сбежались посмотреть на живых фашистов. Немцы были без оружия, без ремней, а некоторые и без сапог, но держались с достоинством. Они как-то быстро поняли, что бояться им нечего, их не тронут, и решительно не обращали внимания на бойцов. Только один из них, узколицый, с впалой грудью, на потеху смеющимся русским, выпучивая светлые глаза, жадно курил самокрутку из русской махры и, давясь крепким, едучим дымом, кричал:— Гут! Карашо! — Потом махал длинными толстопалыми руками и просил: — Бутильку, бутильку — пуф!
Кто-то из бойцов докумекал, что немец просит показать ему бутылку с горючей смесью; принесли черного стекла тяжелую бутылку, аляповато залитую сургучом. Немец перестал улыбаться, острое лицо его сделалось печальным, он уставился на бутылку, о которой, видимо, много слышал, а сегодня увидел ее в страшном действии.— Сталин-коктейль, Сталин-коктейль, — несколько раз затаенно повторил немец, и на бутылку с живым интересом стали смотреть его товарищи. Самый рослый из них, в хромовой изодранной куртке, лысеющий со лба, с крупными глазами, умными и жестокими, сжимая ободранные кулаки, говорил что-то свое, горячо-злобное.
Боец, что с русским автоматом ППД был приставлен к немцам, объяснил:— Брат у него погиб в танке у моста. А самого его вон ребята паши опрокинули. Он, будь проклят, со злости чуть всю деревню не прошел. Когда мы его вытащили
— Откуда ты узнал?
— А вот этот острорылый говорил. Он малость маракует по-нашему. Говорит, я-де поляк. Ребя, дай кто курнуть.
— Комиссар идет.
— А ну разойдись! — освирепел вдруг боец с автоматом ППД. — Разойдись! Кому сказано! — И встал по стойке «смирно» лицом к идущему комиссару.
Бойцы широко расступились и тоже стали глядеть на комиссара, забыв о немцах. Когда Сарайкин прошел по живому коридору и остановился перед пленными, рослый немец в кожаной куртке шагнул навстречу ему и из маленького, почти невидимого в кулаке пистолета выстрелил. Звук выстрела был настолько слабый, что его не все слышали, а те, кто видел все и слышал, приняли это за шутку: просто одуревший от злости немец решил попугать русского комиссара своей зажигалкой. Но комиссар так дернулся назад, что с него слетела фуражка, и начал падать, прижав к груди руки с растопыренными пальцами и сказав громко и внятно:— Мама.
Бойцы подхватили его, подняли и увидели в надглазье, ближе к переносице, круглое отверстие с выступившей кровинкой. Тут же кто-то, дико матерясь и растолкав всех, завел по немцам длинную очередь из автомата, и шестеро упали сразу, а танкист в хромовой куртке покачнулся под ударом пуль, привалился крутой спиной к стене церкви и остался стоять, уронив лысеющую голову на грудь.— Вот так и стой за моего Петьку…
— Правильно, корешок, всех их к нулю.
XIX Командир пятой роты лейтенант Филипенко, заменивший убитого при последней бомбежке старшего лейтенанта Пайлова, вывел своих бойцов к мосту и построил недалеко от подбитого немецкого танка, от которого разило нефтью, селитрой, железной окалиной и тошнотворным запахом гари.— Старшина Пушкарев! — позвал Филипенко громким шепотом. — Сделай перекличку.
Старшина, круглый в груди и, как всегда, туго стянутый ремнем, достал из кармана листок бумаги, развернул и, освещая его накалом цигарки, обжигая нос и губы, стал выкликать:— Говорухин?
— TOC \o "1–3" \h \z Я.
— Глушков?
— я.
— Дымков?
— Я.
— Кашин?
— Я.
— Урусов? Где Урусов?
— Я, товарищ старшина.
— Почему сразу не отзываешься?
— Да ремень, товарищ старшина, зачопился…
— Разговорчики! Охватов?
— Я.
— Пушкарев? — И, будто вспомнив, что Пушкарев — это он сам, старшина немного сконфузился.
— Окулов?
— Тут.
— Не тут, а я.
— Я, товарищ старшина.
— Чукреев?
— Я.
— Абалкин? Связной при штабе батальона, — сам себе ответил старшина Пушкарев и, далее дочитав список без замечаний, резво повернулся к стоящему сзади лейтенанту: — Товарищ лейтенант, в пятой роте второго батальона 1991-го стрелкового полка по списку числилось 116 человек. За трое суток выбыло ранеными и убитыми 76 человек. 39 налицо. Рядовой Абалкин при штабе батальона.
— Командир полка, — обратился Филипенко к строю, — просил передать вам благодарность за хорошее несение службы.
— Служим Советскому Союзу, — вразнобой и совсем неторжественно ответили бойцы и подавленно умолкли.
— Оружие держать наготове и соблюдать полную тишину. Шагом марш!
Саперный взвод на остатки моста набросал досок, по, непришитые и скользкие от грязи, они вертелись, уходили из-под ног, и солдаты, чтоб не свалиться и не переломать себе ребра о сваи и балки, ползли по переходам на четвереньках. Дежурившие на переправе саперы торопили бойцов, ругались, сталкивали их с последних досок на мокрый и склизкий берег. Столкнули они и лейтенанта Филипенко: разве разберешь в потемках, кто солдат, а кто командир? Все идут за рядовых. Лейтенант скатился в воду, начерпал в сапоги и утопил наган. Ему помогли выбраться, и он, хлюпая сапогами и шлепая намокшими полами шинели по голенищам, побежал наверх догонять роту. А на увале, в тени ракитника, стоял Заварухин и сердито спрашивал: