Крест без любви
Шрифт:
Реальными в этом доме были те веселые и громкоголосые люди, знакомые ее дочери и будущего зятя, которые часто под звон бокалов и треньканье какого-то бездаря с визгом и хохотом старались доказать, что наступило другое время. Ей были до ужаса отвратительны сборища, когда высокопарными фразами прикрывалась пошлейшая, до поры до времени скрываемая похоть…
В душевной тревоге, снедаемая неясными опасениями, стояла она у окна, в которое бились струи дождя; ее округлая фигура немного похудела, а большие карие глаза, казалось, сделались еще больше; над бледно-розовыми тонкими губами прямой тонкий нос стал как будто более строгим, зато высокий, белый, прекрасной формы лоб был средоточием доброты и ума; лишь ее темные волосы оставались неизменно густыми и блестящими.
Фрау Бахем так ничего и не узнала об обстоятельствах
Да, она вновь вернулась к действительности, которая показала ей, что грязные лапы дьявола орудуют вовсю. Йозеф исчез из жизни, словно ягненок, которого окровавленными когтями сбросили в пропасть. Кристоф был заключен в жуткую безысходность прусской казармы. И с того дня, когда произошли эти события, разрушившие ее жизнь, как два сокрушительных, следующих друг за другом удара, Ганс отдалился от нее настолько, что она никак не могла вполне в это поверить.
Он появлялся в доме разве что к обеду, держался раздраженно и нетерпеливо и почти всегда был в этом дьявольски элегантном черном мундире. Частенько она подмечала, что он вдруг начинает озираться, словно очнувшись от забытья и спрашивая себя, где он находится; было видно, что сама атмосфера родительского дома ему чужда; глаза его утратили молодой блеск, стали суровыми и тусклыми, а вокруг рта пролегли морщинки почти нарочитой жестокости; ее сердце дрожало и трепетало, когда она видела, как он стал красив.
Она не могла понять, почему Ганс изменился так быстро. Едва осень успела войти в свои права, растрепать летнее убранство и рассыпать великолепие его быстротечной красы по улицам и садам, как сын стал ей настолько чужим, что она не могла и подумать о том, чтобы его обнять, а ведь всего несколько месяцев назад он припал к ее груди, в тот день, которого она не забудет по гроб жизни, в тот день, который затянул Кристофа и Йозефа в приближавшийся круговорот событий. Да, именно после того дня Ганс и отдалился от нее — так быстро и в то же время так незаметно, что ей вновь почудилось, будто она все это время проспала…
Нет, она, по всей вероятности, никогда не научится терпеливо собирать осколки времени, чтобы прожитые дни или месяцы можно было бы выстроить, словно мозаику. Она никогда не перестанет удивляться тому, что делает время, но теперь ей хотелось жить, не смыкая глаз, как если бы ее приставили сторожить сосуд, дабы не дать ему переполниться…
Боль походила на мельницу, которая крутится непрестанно; думая о сыновьях, попавших в когти власти и вынужденных теперь выполнять то, что им прикажут, она испытывала нестерпимую боль каждый день и по тысяче раз на дню. Всякие мелочи вызывали у нее слезы, казавшиеся окружающим необъяснимыми. Она замечала, что значение ее слов и жестов во время ежедневных молитв перед едой, ею всегда произносимых, блекло, словно усталые ласки постаревшей четы, которые после юного буйства чувств вянут, превращаясь в пустую привычку. Каждый раз она осеняла себя крестным знамением и читала «Отче наш» с любовью, печалью и серьезностью и, хотя часто замечала, что окружающие стараются вести себя пристойно и не обижать мать, в то же время понимала, что, в сущности, молится-то она одна. Только ее супруг, казалось, временами пробуждался от своей спячки и произносил слова молитвы как истый христианин. Ганс же держался с таким пугающим безразличием, что даже не возмущался, если молитва затягивалась.
Она видела, что дочь ее относится к предстоящей супружеской жизни, как к слащавой мелодраме. Благословение священника было воспринято как нечто само собой разумеющееся, и уже за завтраком, когда началось пышное торжество, жених произнес кощунственную глупость: «Мы не хотим иметь детей!» — чтобы тут же, залившись краской, прикусить язык, поскольку
Теперь, сидя за столом с мужем и сыном, фрау Бахем терзалась из-за своего высокомерия, которое раньше заставляло ее слегка презирать дочку; обед по большей части проходил в угрюмом молчании, словно живой дух семьи улетел прочь; только теперь она заметила, что действительно сердечной, зачастую до глупости пустопорожней болтовне дочери была все же присуща такая трогательная чистота, что все наслаждения мира не могли бы ее замутить. Разве это существо не росло рядом с ней, разве не родилось оно из ее лона, разве она не глядела на него двадцать пять лет, чтобы теперь, в день свадьбы, не признать, что оно осталось неизвестным и загадочным, весьма невинным и бездуховным, но таким милым, сердечным и чистым созданием. Конечно же мать содрогалась при мысли, что нет такого источника, который неустанно ищущим щупальцам зла было бы невозможно запакостить, да они любое лицо расцарапают и забросают вонючей грязью и будут любой образ дергать и рвать с адской, понапрасну растрачиваемой яростью…
Некоторая заурядность дочери теперь представлялась фрау Бахем в каком-то новом свете. Ей вновь и вновь казалось, будто она приблизилась к некоей цели, к некоему выводу, но потом Господь отмыкал перед ней новую загадочную кладовую, где она вновь чувствовала себя беспомощной и глупой. Да, она была глупа — зажигала лампу, когда все было залито солнечным светом, и гасила ее, когда темнота накрывала все вокруг. Но разве она не светилась доверчивой радостью здесь, в этой же комнате, в те времена, когда мрачный покров чудовищного зла еще не был наброшен на всю страну, разве она, полная надежды и радости, не оделяла тогда окружающих всей доброжелательностью, на какую была способна? И разве она не погасла, как факел, оказавшийся глухой ночью под дождем, — погасла, когда стало необходимо светить в полную силу?
Нет… Мать страстно прижала ладони к груди. Она всегда помнила о том, что Господь действительно все знает и что ее ожидает обещанная лучшая жизнь после злосчастия и бед на земле. Она всегда надеялась, надеялась и еще раз надеялась. О Боже, как же сильно она потеряла себя во мраке безутешного горя, ей необходимо вновь зажечь в своей душе пламя надежды и найти в себе свет и тепло…
Внезапно она заметила, что за окном сгустилась тьма, и ей стало холодно стоять одной в эркере просторной комнаты. Отблески света из окон домов на противоположной стороне улицы и от уличных фонарей скупо освещали помещение. Уличный шум проникал в квартиру, нарушая царившую в ней тишину. Она слышала его с раннего утра до поздней ночи; он утихал лишь на минуты — как будто для того, чтобы передохнуть, но в этом вечернем шуме были и веселье, и утешение, да и просто радость окончания рабочего дня; доносились и резкие торопливые возгласы — люди спешили развлечься, снедаемые жаждой наслаждения любого сорта, лишь бы забыться…
Стоя в полумраке тихой комнаты, фрау Бахем смотрела на эту яркую игру света и внимала зловещему шуму улицы; она крепко сжала руки и зябко поежилась… Чего она ждала? Голос сердца еще никогда ее не обманывал, он всегда заранее оповещал ее о важных событиях… Так нежные травинки начинают подрагивать задолго до того, как нагрянет гроза; ей казалось, будто внутри у нее качается какой-то маятник: то нерешительно, то угрожающе, ничего не касаясь и не останавливаясь. Она вытащила надежду из-под обломков утраченной печали, лихорадочным усилием очистила ее и вновь водрузила на место… Но тут мужество вновь покинуло фрау Бахем, и у нее недостало силы его удержать…