Крестовые сёстры
Шрифт:
И, поверив сну своему, почувствовал Маракулин, что не вынесет, не дождется субботы и в отчаянии и тоске смертельной, с утра бродя по улицам, только и ждал ночи:
увидать Верочку, все рассказать ей и проститься.
А на его ровном и прямом безнадежном пути, где пропала последняя тень и след надежды, тихие и цепкие, как червячки, злые темные силы надвинувшегося отчаяния отгрызали последние связи его крепкой основы жизни.
Трудно было ему отрываться от жизни.
"А может быть, сон-то сном, а на проверку совсем и не то выйдет, почему это он так пове-рил
Маракулин, вспомнив о загранице, о том своем рае - Париже, очнулся.
Он стоял около какого-то забора, сплошь заклеенного объявлениями, и не мог признать, где, на какой улице стоит он. Из-за деревьев глядел шпиль Инженерного замка, но когда он пошел по забору и, как казалось ему, прямо на шпиль, шпиль вдруг пропал. А дальше он идти не решался, словно бы дальше и была его суббота, срок, час его.
Повернул он обратно, и опять увидел шпиль, и смело пошел вдоль забора в противополож-ную сторону, и шпиль долго держался перед глазами, но так же, как и в первый раз, вдруг про-пал. А дальше он идти опять не решался, словно бы дальше и была ему суббота, срок, час его.
И он ходил по забору, следя за шпилем Инженерного замка, взад и вперед до положенной самому себе грани, в отчаянии и тоске смертельной.
Это беда его водила, беда метала с улицы на улицу, из переулка в переулок, отводила ему глаза, путала,- это судьба его, которой не поперечишь и от которой не уйти.
Тоска своей смертельностью и отчаяние своей тяжестью наконец утомили его, срок и час забылись, голова опустилась, и еще крепкие ноги вывели его на дорогу: он шел по Инженерной, переходил улицу к Михайловскому дворцу.
И вот какая-то старушонка, рваная, сморщенная, слезящаяся вся, уцепилась ему за руку перевести ее через улицу. И хотя была такая маленькая - кости одни, вцепившись костлявыми пальцами и повиснув, как безногая, показалась ему такой тяжестью, едва до рельсов дошел. А когда переступил рельсы, тяжесть старушонки словно еще увеличилась, и уж как под трамвай не попал он, одному богу известно: мчавшийся, без умолку звонивший трамвай пролетел так близко, что жарко стало.
Бросив старушонку, пустился Маракулин бежать.
И, пламенея и леденея, бежал он к Нарвским воротам, от костлявой старушонки бежал, от срока своего бежал, и почему-то к Нарвским воротам, куда-то под Нарвскую арку, где, как каза-лось ему, нет и не будет костлявой старушонки, где забудет он о сроке, о своем часе, о субботе.
Но почему-то дойдя до Гороховой, не пошел по Садовой, а повернул по Гороховой к Фонтанке.
На Фонтанке около Буркова дома в переулке ловили какую-то барышню, должно быть, революционерку. Городовые оцепили переулок, и проходу не было.
Маракулин остановился.
За барышней долго гонялись, и наконец какие-то в штатском, верно сыщики, тесно окружили ее и повели к извозчику.
Чем-то напоминала барышня-революционерка бродячую певицу-девочку,
Сел с ней пристав на извозчика, и повезли.
"Мария Александровна,- подумал Маракулин,- вот она какая, Мария Александровна, в жертву себя уготовавшая, готовая и не однажды, а еще и еще раз умереть за человечество!" - и пошел дальше мимо Буркова дома по Фонтанке.
У Измайловского моста, шагах в трех от пивной, он догнал какую-то даму: не молодая уж, вся седая, но крепкая, здоровая, шла она ровным шагом, словно гуляя для моциона.
И когда Маракулин хотел обогнать ее, вдруг она пригнулась и как-то глупо побежала, и в то же самое время из пивной один за другим выстрел и караул!
И на тротуаре уж с пробитой спиной, уткнувшись в камни, лежала дама здоровая, креп-кая старуха, и рядом складной стульчик. ""Вот тебе и бессмертная!" - подумал Маракулин, узнав в убитой старухе свою несчастную генеральшу - сосуд избрания, ту самую генеральшу-вошь, которую наделил он царским правом в свою жестокую бурковскую ночь.
И вот царское право слепою случайностью отнято, не помог складной стульчик!
С Фонтанки и переулков сбегался народ, с любопытством, с ужасом и с тем особым злорад-ством, с каким смотрят живые глаза в мертвые, засматривали в лицо убитой.
А она, бессмертная, безгрешная, беспечальная, неподвижно лежала с пробитой спиной, беспомощная, бездыханная, бессчастная.
– Это наша бурковская, генеральша Холмогорова!
– сказал Маракулин подбежавшему городовому.
Понесли генеральшу - белый газ на ее шляпе, развеваясь, тянулся за нею паутиной.
И Маракулин шел за нею впереди толпы за складным стульчиком.
И опять мимо дома, не заходя домой, вышел он на Гороховую и так по Гороховой шел до самого Адмиралтейства, повторяя бессмысленно!
"Вот тебе и бессмертная! Вот тебе и бессмертие!"
В Александровском саду он было присел на скамейку и вдруг, как ужаленный, вскочил и опять пошел.
Около памятника Петру остановился.
– Петр Алексеевич,- сказал он, обращаясь к памятнику.- Ваше императорское вели-чество, русский народ настой из лошадиного навоза пьет и покоряет сердце Европы за полтора рубля с огурцами. Больше я ничего не имею сказать!
– снял шляпу, поклонился и пошел дальше, по Английской набережной через Николаевский мост на Васильевский остров.
На бульварчике между седьмой и шестой линией за Средним проспектом народ запрудил дорожку. Все стояли, и хоть бы кто слово сказал, так было необычайно тихо.
Под деревом сидела старуха и, тряся головой, опутанной тяжелыми белыми волосами, только смотрела, и не слезы, кровь текла по щекам из ее смирных глаз тихими струйками
"Не дождалась,- подумал Маракулин,- Лизавета Ивановна не дождалась, не сделала божьего дела, не передала своего счастья, несчастная!"
И вдруг почувствовал страшную жажду, словно бы ожгли его эти кровавые тихие слезы.