Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
— Какой Никитич?
— Ты что, с козы упал? Игонин, кто ж еще.
— Колька — Никитич? — чему-то удивился Панюков. — Все: Колька, Колька, или директор, или — по фамилии. А он Никитич, даже интересно… Хотя чего тут интересного? Колька не здешний, его к нам из Осташкова прислали или из Пскова, я не помню, и я отца его не знал.
— Я закурю?
— Травись, только окно открой.
Стешкин открыл окно и закурил, и въедливый, как тлеющая ветошь, дым дешевой сигареты ударил Панюкову в ноздри и в глаза; воздух шоссе, ворвавшись, рассеял по кабине этот вонючий дым; вонь не исчезла вовсе, но Панюков решил о ней не думать. Ему хотелось думать о Санюшке. Хотелось длить в уме ее шаги вдоль глины по траве, и дальше вспоминать ее лицо, ее крутой и круглый лоб под полукруглой шляпкой, ее отвисшие уже, но не утратившие
…Вова не ехал в Сагачи семь лет, писал редко и ни о чем: лишь хвастал, что дела идут все лучше — что за дела, куда они идут, того из писем Вовы понять было нельзя. Вова темнил, темнил, а на исходе сентября девяносто восьмого года почтальон Гудалов доставил Панюкову телеграмму: «ЕДУ БУДУ СРЕДУ ЧТО ВЕЗТИ ВОВА». И Панюков ответил Вове телеграммой: «ТЕЛЕВИЗОР НЕ ПОКАЗЫВАЕТ».
Вова привез с собою два картонных ящика: в одном был новый, их четвертый, телевизор «Айва»; другой весь был набит хламом: женскими прокладками, детскими подгузниками, китайскими плюшевыми мишками, больше похожими на мышей; под ними была толстая пачка газет, а под газетами, на самом дне ящика упрятан сверток, тоже из газеты, размером с хороший кирпич; в том свертке были деньги, доллары.
«Не мои грины, — предупредил Вова так строго, как если б Панюков уже решил на них позариться. — Мы их сейчас заныкаем подальше и получше; я тут подумал, пока ехал: лучше — в хлев, в навоз. Заныкали — забыли; понял?.. Что бы со мною ни стряслось — ты ничего про них не знаешь. Отдать их можно только одному на свете человеку, его зовут Федор Кириллович… Приедет кекс какой-нибудь, скажет тебе: „Меня послал Федор Кириллович“, — ты все равно не отдавай, не верь ему, пусть хоть подмигивает и как угодно уговаривает; ты говори, что ничего не знаешь, ни о каком Федор Кирилловиче ты не слыхал… А если сам приедет, то есть сам Федор Кириллович, ты попроси его сначала ксиву показать, я уточняю: паспорт; потом, конечно, попроси прощения за паспорт и только после этого отдай…»
«Да что с тобой может случиться?» — смутился Панюков.
Вова подумал над его вопросом и вдруг решил расхохотаться: «А ничего, ха-ха, кому я нужен? Это я так гоню: тебя пугаю ради понта; шутка!.. Но в Сагачах еще побуду, я еще не знаю, сколько. Если ты, брат, не возражаешь».
«Чего мне возражать? — и удивился, и обиделся Панюков. — Дом твой, как видишь, где стоял, там и стоит: я там и прибираю, и полы мою. Пускаю иногда охотников, но после них все привожу в порядок».
Вова не стал жить в своем доме: он лишь включал в нем на ночь свет, а ночевать шел к Панюкову. Часто вставал с постели, отодвигал край занавески на окне и долго вглядывался из-за занавески в освещенные окна своей пустой избы, словно кого-то сторожил. Прислушивался к ночи, ничего не слышал, кроме отчаянных и редких, будто бы полных сожаления, вскриков совы вдали, кроме мушиного жужжанья трансформатора на столбе и скрипа старых сосен далеко за пустошью… Не спал, следил и провожал тревожным слухом всплывающий и умирающий шум шальной машины на шоссе, и, думая, что Панюков спит, возвращался к себе, под одеяло.
Четыре дня Вова молчал и морщился от нервных мыслей, почти не выходя из дому. На пятый день расслабился, разгладился и стал болтлив. Он даже приохотился к гулянию вокруг Сагачей, но не любил гулять один, всегда таскал с собою Панюкова.
Мимо заброшенных домов, криво осевших в глину, потом сквозь старый, в мужской рост, бурьян на огородах, они шли на забытое льняное поле, где всюду — гуще, реже ли, где до колен, а где уже по пояс — сами собою поднялись и распушились молодые елки; шли мимо елок к лесу и скрывались с головой в его коричневой тени — холодной, остро пахнущей сырым валежником, влажным мхом и пнями, обросшими тугим и синеватым древесным грибом.
В лесу Вова начинал громко болтать, пугая на ходу птиц: «…тачку временно пришлось загнать, квартиру я пока снимаю, район — говно, Капотня, но мне по барабану, это же временная хаза, пока я не купил свою, где захочу. Купить — реально, бабки будут по-любому; надо только переждать весь этот геморрой и не метать икру. Но и стрематься слишком — ни к чему, нам это западло, мы ждать умеем, мы и дефолт-фуфолт переживем; ништяк?».
Панюков не отвечал; он и не знал, как нужно отвечать, только похмыкивал смущенно. В этом похмыкивании Вове слышалась насмешка, он заводился и болтал все громче и все выше тоном: «Ну да, я не крутой. Но я и не гоню тебе, что я крутой: зачем мне гнать тебе про то, чего нет? Я не люблю понтов, ты знаешь. Мне и не нужно быть крутым, но я — не лох; ты просекаешь разницу? Я не лох, не лузер и не чмушник, я — деловая колбаса; ты втыкаешься?.. Ну хорошо, скажу попроще: я не слабак, и я давно не шестерю; да у меня у самого найдется, кому побегать и пошестерить; ты догоняешь?.. Я, брат ты мой, за это время столько повидал всего и столько пережил — другой бы обосрался. Другой бы, ясен перец, на бухло подсел, а то и на иглу, а я — ни капли не позволил, ни бухла, ни ширева. У меня, чуть что — сразу гантели, бег, сто приседаний, сорок отжиманий. Ну, фитнес и бассейн, само собой, а если вдруг совсем облом, или прессуют так, что яйца опускаются, короче, стресс такой, что даже не стоит, тогда — на байк, то есть на велик…»
«На кого?», — переспрашивал Панюков, услышав вдруг знакомое откуда-то, но и забытое словцо.
«Не на кого — на что: на лифапед, — нетерпеливо и с пришепетыванием кого-то передразнивая, пояснял Вова. — В общем, на велик, и — с горы: на Воробьевых, в Крылатском или на Нагорной улице: там замечательный овраг… И — так вставляет! Так вставляет! Такой адреналин, что чувствуешь себя как бэтмен: обломы все, запарки и просеры от тебя как мячики отскакивают, а кто прессует — смотрят на тебя и тихо себе думают: а стоит ли такого прессовать? а может, лучше и не связываться?.. Но вот что я тебе скажу: и фитнес, и адреналин — это полезно, и иммунитету помогает, и настроению, и омолаживает, верно, и никто с этим не спорит, но ничего нет клевее нашей простой обычной баньки!»
«У нашей — печка развалилась», — напоминал Панюков Вове.
«Да говорил ты мне про печку и показывал, — с досадой отзывался Вова, — но я-то не о ней, я — в общем смысле. Я говорю тебе, чтоб ты догнал: нет ничего на свете лучше нашей русской баньки!..»
Вова с Панюковым уходили все дальше в лес, птицы, пугаясь, умолкали над их головами, а Вова и не думал умолкать. Панюкову было радостно слушать его. На своем сагачевском отшибе он редко слышал человеческие голоса, а уж отрывистый и резкий, как бензопила, высокий голос Вовы он долгие семь лет не слышал вовсе. И этот голос оставался таким, каким он его помнил, и иногда так ясно помнил, словно слышал этот голос в самом себе, словно это был его второй внутренний голос. Теперь же этот голос звучал, не умолкая, на весь лес, и поначалу Панюкову было все равно, что этим громким голосом Вова пытается ему сказать, что значат эти новые и непонятные — или понятные, но неприятные слова.
И лишь на третий день прогулок, когда они в обход болота продрались сквозь молодой осинник к Котицкому ручью, и Вова, подустав, надолго смолк, Панюков понял во внезапной тишине: чем больше Вова с ним говорит, тем меньше о себе рассказывает.
Присев на срезанный бобрами ствол березы, они глядели в черную, как грязь, но чистую и в черноте своей прозрачную до дна, текущую из Котицких торфяников быструю воду. В ручье сновали и выстреливали с места мальки, острые и узкие, как иглы. Плыл по течению, не намокая, сухой осенний лист; тело бобра тенью скользнуло под водой.
«А ты бы рассказал теперь, как ты живешь», — негромко попросил Панюков, и Вова стал рассказывать, не все, но кое-что, своими старыми словами. Про то, что не женат («…им ни одной верить нельзя, пока нет таких мощных денег, за которые любая ухватится — и не отпустит, я хотел сказать, не бросит…»), детьми пока не обзавелся («…хотелось бы; но без семьи — какие дети? А пока нет своей квартиры, в квартире — мощных денег, лучше в семью не ввязываться»), про то, что поменял за эти годы несколько работ: сначала спиртом торговал в палатке («…я, кажется, писал тебе о спирте — или не писал?»), потом был на подхвате у Федора Кирилловича, потом дрожал в его охране, потом скучал в его конторе, потом мотался челноком между Варшавой и Москвой, между Стамбулом и Коломной, потом довольно долго торговал стройматериалами на знаменитом рынке возле платформы «Тимирязевская» («…У меня, кстати, ты не поверишь, пленки было — завались, и никому почти не надо; только дачникам»), потом…