Крестьянин и тинейджер (сборник)
Шрифт:
— Сиди, сиди пока. Стешкин вас довезет.
— Еще чего! — отозвался Стешкин.
— Того, — строго сказал Игонин. — И не задерживайся там.
В проеме автомобильной двери показалась розово-лиловая женская голова. Лика быстро, будто нечаянно, оглядела Геру, одобрительно шмыгнула носом, потом спросила Панюкова:
— Ты видел Кругликову?
— Какую Кругликову? — не вспомнил Панюков.
— Я же тебе сказала: найди Кругликову, она нарывы лечит ниткой.
— Во-первых, у меня не нарывы, — сказал ей Панюков. — И что там нитка!
Пофыркивая, он рассказал
— …Теперь ты знаешь: есть на свете дурь и почище твоей нитки.
Лика ответила серьезно:
— Почему — дурь? Не похоже на дурь. Я, например, верю в это мыло. — Она подалась всей грудью внутрь кабины и приблизила свое широкое лицо к лицу Геры: — А ты?.. Ты, Гера, веришь, или ты тоже думаешь: дурь?
Гера ответил осторожно:
— Пожалуй, верю, ибо абсурдно. — Он отвел глаза. — Это не я сказал, это такая древняя присказка.
— Древняя! — победно заключила Лика. — Значит, не дурь.
— Поехали, — встрял Стешкин. Прежде чем тронуть с места, обернулся к Гере: — И выкинь ты на хер эту бутылку: гремит, гремит, аж зубы ноют.
Вновь выехав на шоссе, Стешкин повел УАЗ нарочно медленно, руля одной расслабленной рукой, всем своим видом утверждая: если начальник-погоняла, как оказалось, не опаздывает, ему-то и подавно торопиться ни к чему.
Гера вдруг вспомнил слова Стешкина: парню, я понял, спешить некуда.
Впервые с того дня, как было решено спрятать его у этих людей, он спросил себя, насколько некуда ему теперь спешить, как долго предстоит ему жить с этими чужими, невеселыми, не слишком дружелюбными людьми вдали от дома, от Москвы, от Татьяны… Месяц-другой, сказал ему отец, ну, может, три, и это прозвучало так легко, что Гера этой легкостью проникся. Он предвкушал этот месяц-другой как легкий рой неярких, милых впечатлений, и даже расставание с Татьяной предвкушал легко, как новое и острое и оттого особо ценное переживание. Он видел себя легким и свободным, бредущим без дороги по пустым полям и бесконечно говорящим вслух с Татьяной, но слышащим в ответ лишь заунывный голос ветра — и этот одинокий разговор в полях ему заранее нравился… Теперь же, глядя в неподвижный складчатый затылок Панюкова, Гера спрашивал себя со страхом, близким к панике, как долго сможет он терпеть этот затылок.
Ровный строй сосен вдоль шоссе плыл мимо медленно и монотонно. Панюков обернулся к Гере:
— Ты сапоги резиновые взял?
— Обязательно.
— Надень прямо сейчас, мы подъезжаем, — сказал Панюков и пояснил: — Был дождь, а у меня глина.
Гера притянул к себе чемодан, но открывать его не стал, вспомнив:
— Они на дне, придется все вытаскивать. Лучше я так пойду.
— Это как хочешь, — равнодушно сказал Панюков. — Можешь идти в туфельках, но только ты их не отмоешь.
— У меня не туфельки — кроссовки.
— Мне это все равно. — Панюков помолчал и неохотно обратился к Стешкину: — Ты до избы добрось, а то испачкается парень.
— Может, его еще помыть и спинку потереть? — спокойно отозвался Стешкин. — Я только вчера машину мыл. И что мне, после вас — опять мыть?
Отвернувшись к окну, Гера успел увидеть промелькнувший указатель «д. САГАЧИ».
УАЗ встал. Стешкин сказал:
— Все.
Панюков без слов вышел из машины, открыл заднюю дверь и вытащил на асфальт чемодан Геры. Сказал ему:
— Чего ждешь? Выходи, приехали.
Панюков нес чемодан, не замечая его тяжести, шагая быстро и размашисто. Гера шел следом, опасливо и пристально глядя себе под ноги. Дорога вокруг луж кое-где подсохла, но Гера то и дело оскальзывался в глину. Кроссовки, облепившись глиной, скоро стали тяжелы, как камни, и Гера начал отставать. Он шел, неловко балансируя, то осторожно намечая, как переставить ноги, то волоча их, где придется, не видя перед собою ничего, кроме длинных или круглых луж и бурых бугорков, и ноздреватой, словно губка, бурой жижи; шел, головы не поднимая, и потому не смог увидеть вовремя, как Панюков остановился. Уткнувшись в его твердую спину лбом, Гера отпрянул и поднял голову:
— Извините.
— Извини, — или поправил его, или же тоже извинился Панюков.
Наскоро оглядевшись, Гера успел увидеть за дорогой луг или пустырь, на нем — корову, светло-золотистую в неярком свете; правее за дорогой он увидел какие-то густые и высокие кусты, из-за которых чуть приподнимался черно-серый рубероид крыши дома, напрочь скрытого кустами; чуть дальше лишь угадывался и тоже не был виден другой дом, перед которым стоял столб с коробкой трансформатора, жужжащей громко и надсадно, как осиное гнездо. От той коробки вдоль дороги и над нею тянулись, расходясь, потом скрываясь за кустами и за деревьями провисшие провода; Гера собрался было сосчитать их и узнать по ним, не сходя с места, сколько всего изб в деревне, но Панюков нетерпеливо позвал его в дом, велев оставить на крыльце грязные кроссовки.
— Ты чемодан не разбирай пока. Жить будешь в доме Вовы… дяди Вовы. Я там немного приберу, бельишко ночью просушу, завтра отель будет готов; сегодня будешь спать у меня.
— Спасибо.
— Да не за что.
Дом Панюкова был чист; с утра натоплен. Дощатый пол приятно грел босые ноги. Гера все-таки открыл свой чемодан и пояснил, извиняясь:
— Мне нужно кое-что достать.
Пока он рылся в своих вещах, Панюков спросил:
— Ты голоден?
— Немного.
— Обеда нет, но ужин скоро; потерпи. Не терпится — поешь молока; утром доил; считай, парное. Не любишь парное — поешь вчерашнего.
Гера забыл о чемодане:
— Я не пью, ты извини, но я совсем не ем молока.
— Что это с тобой?
— Это вообще проблема человечества, — сказал Гера так уверенно, как если б загодя готовился к разговору о молоке. — Все больше людей в мире не принимают молоко, их организм отказывается от молока, он его просто отторгает, будто яд, и это ненормально. Ученые встревожены, но объяснения, тем более решения этой проблемы пока еще не найдено…
— До человечества мне дела мало, — перебил его Панюков. — Тебя, скажи мне, чем кормить?