Крестьянский бунт в эпоху Сталина: Коллективизация и культура крестьянского сопротивления
Шрифт:
Мир перевернулся
Крестьянский апокалиптический кошмар возник в советской деревне отнюдь не с приходом коллективизации. Апокалиптическая традиция поселилась в умах российских крестьян за века до Октябрьской революции и долгое время была глубинной основой народного сопротивления. После 1917 г. она воспряла с новой силой и достигла пика популярности в 1920-е гг. — время перемен и неизвестности для большинства крестьян, став главным мифом, толкавшим их на сопротивление.
Эсхатологическое мышление не является уникальной чертой, присущей только России или крестьянскому обществу{169}. Оно было свойственно самым различным обществам в разные эпохи{170}, связанная с ним ментальность не присуща каким-то определенным народам, а представляет собой социальный феномен. Подобное мышление процветает в эпохи перемен, социальных потрясений и кризисов{171}. Оно становится метафоричным выражением протеста, который часто проявляется через веру в пророчества, чудеса, знамения и другие сверхъестественные явления. Предсказания грядущего
Похожий кризис, вызвавший всплеск апокалиптических настроений, испытало Московское государство XVII в. Раскол Русской православной церкви был, возможно, главным культурным водоразделом века, полного кровавых столкновений и народных восстаний, отделившим Смутное время от присвоения Петру I императорского титула. События XVII в. вызвали волну слухов о грядущем конце света: истово верившие в них называли Петра I Антихристом, а некоторые старообрядцы, считавшие реформы Петра и новые правила богослужения делом Сатаны{173}, совершали акты самосожжения. Апокалиптические страсти толкали население на выступления против государства. Старообрядцам же такое мышление позволяло в привычных для себя терминах осмыслить глубокие социальные, политические и культурные перемены своего времени.
Апокалиптические верования пережили Средневековье и начало Нового времени, вновь распространились в Европе XIX в. и внесли свой вклад в полный блеска расцвет европейской науки и культуры эпохи Модерна {174} . Это время перемен и неизвестности было пропитано ожиданиями неминуемого конца истории, которые соперничали с более оптимистичными мечтами о грядущей революции. Россия в тот период проводила форсированную индустриализацию, которая легла тяжким бременем на население страны, вела кровопролитную и бессмысленную войну на Дальнем Востоке, а затем пережила революцию 1905 г. Эти события оказали значительное влияние на убеждения некоторых представителей российской интеллигенции. Былая самозабвенная вера в революцию для многих сменилась пессимизмом, ведущим и к разочарованию, и к надежде на духовное пробуждение {175} . Апокалиптическая тематика воплотилась в целом ряде интеллектуальных и художественных творений: от картин художников-модернистов Малевича и Кандинского до музыки Скрябина, от философских трудов Соловьева и Розанова до литературных произведений Белого, Мережковского и Блока {176} . Некоторые русские поэты Серебряного века с радостью ожидали наступления конца, соединив апокалиптическую и революционную традиции в своей мечте о кровавом социальном и духовном обновлении России. Она воплотилась в образе скифов, символизировавших несущий обновление Восток и одновременно народ, крестьянские массы, которые были воплощением очистительной стихии и кары Божьей [22] .
22
Поэма Блока «Двенадцать» — замечательный пример подобного смешения революционной и апокалиптической тематики, как и романы Белого «Серебряный голубь» и «Петербург». Похожий подтекст имеют мемуары Виктора Шкловского («Сентиментальное путешествие» [см., напр., в изд.: Шкловский В. Сентиментальное путешествие. М., 1990. — Прим. ред.]) и Сергея Мстиславского (Пять дней: Начало и конец Февральской революции // Летописи революции. Берлин; Пб.; М., 1922. № 3).
Нестабильная ситуация начала XX в. в России создала благоприятный климат для распространения апокалиптических настроений среди широких слоев населения. Кульминацией бедствий, обрушившихся на Россию на рубеже столетий, стали начало мировой войны, затем революция и Гражданская война. Три из четырех всадников Апокалипсиса — война, голод и мор — преследовали Россию, сея смерть и разрушения. Только на полях сражений Первой мировой войны полегли почти пять миллионов человек. Еще более страшной стала Гражданская война, которая унесла жизни девяти миллионов, как солдат, так и мирных граждан, погибших в сражениях, умерших от голода и эпидемий{177}. Многим, особенно крестьянам, казалось, что нарисованные российскими символистами апокалиптические картины будущего воплощаются в реальность.
Если революция 1917 г. частично исполнила крестьянскую мечту о черном переделе всех земель [23] , то хаос, разрушения и человеческие потери семи лет Первой мировой и Гражданской войн оказались для крестьянства настоящим кошмаром. Огромные районы страны стали полями сражений и местом дислокации противоборствующих армий, которым было необходимо обеспечивать себя продовольствием. Именно в эти годы погибло больше всего крестьян. Конец Гражданской войны и введение НЭПа дали деревне небольшую передышку перед коллективизацией, но этот золотой век крестьянства всегда омрачался воспоминаниями о недавнем насилии и сохранившимся у многих коммунистов мировоззрением в духе Гражданской войны. Мир между государством и крестьянством был обманчивым и больше походил на временное прекращение огня, чем на последовательное сближение.
23
«Черный передел» означал мечту крестьян о тотальном перераспределении земель.
Настрой крестьянства в 1920-е гг. можно передать двумя словами неуверенность и тревога. Крестьяне продолжали относиться к советской власти с недоверием, памятуя о недавней политике насильственной продразверстки{178}. Сбор налогов и проведение выборов часто пугали жителей деревни и становились причиной конфликтов. В большинстве деревень и коммунистическая партия, и советский аппарат действовали так неумело и были столь малочисленны, что крестьяне имели с ними дело лишь во время подобных мероприятий и в основном по принуждению, что явно противоречило господствовавшему духу НЭПа{179}. Попытки коммунистов разделить деревню по классовому признаку путем создания в период Гражданской войны печально известных комбедов лишили крестьян уверенности в том, кто такой кулак, что конкретно значит быть кулаком и, следовательно, какое общественное и (по определению) политическое положение занимают их соседи{180}. Более того, некоторые жители деревни — особенно обеспеченные крестьяне, священники, казаки — ветераны Белой армии и другие — продолжали таить злобу на режим. Для этих групп общества, как и для многих других крестьян, окончательный исход революции все еще не был ясен. Ощущение нестабильности отражено в распоряжениях председателя одного из уральских сельсоветов, решившего, что флюгер на крыше советского здания должен быть не в форме серпа и молота, а в форме глобуса. Он мотивировал это тем, что, «если сменится правительство, придется убрать серп и молот, а глобус подойдет в любом случае». В более угрожающей форме это мнение высказали кулаки из того же региона, угрожавшие местным коммунистам: «Скоро вас в колодцах будем топить, ни одного не останется!»{181} Для многих же советская власть попросту была «не наша»{182}.
Коммунизм для большинства крестьян являлся чуждой культурой. С самых первых дней революции образ большевика в массовом сознании был связан с угрозой морали, семье и религии, чаще всего тому имелась веская причина. Коммунистическая идеология в области морали и семьи, возможно, и была проникнута освободительным пафосом, но практика в этих сферах зачастую выходила за рамки благоразумия — когда, например, комсомольская молодежь стремилась превратить секс в чисто биологическую функцию, а женщин — в предмет общей собственности. Независимо от идеологии или практики враги советского государства сгущали краски инициатив, выдвинутых в данном вопросе коммунистами. Говорили даже, что власть выпустила директиву о «национализации женщин», и это положило начало мифу, отголоски которого звучали в деревнях годами{183}. Коммунистическое наступление на религию и церковь было гораздо более серьезным и длительным. Во время Гражданской войны советское государство поставило задачу подорвать позиции православной церкви конфискациями имущества, репрессиями, и, в перспективе, включением части православного духовенства в новую, реформированную «Живую церковь». Атака на церковь была настолько разрушительной по своим последствиям, что многие крестьяне считали, будто коммунисты — это просто-напросто безбожники и не более того. А. Селищев в своем исследовании языка революционного времени отметил следующее определение коммуниста: «Камунист, каменист — кто в Бога не верует»{184}. В ходе исследовательской поездки по Московской губернии в начале 1920-х гг. один исследователь спросил в Серединской волости Волоколамского уезда деревенского парня, где местные коммунисты. Мальчик ответил, что в деревне нет коммунистов, но есть один безбожник, добавив, что он все-таки хороший человек{185}.
Воспоминания об ужасах Гражданской войны и постоянная неуверенность в прочности советской власти заставили многих крестьян отвернуться от государства и, зачастую, от города. Это отчуждение усугубилось развалом экономики в годы Гражданской войны, обескровившим сельское хозяйство, и нарушением связей между городом и деревней, которое, по мнению некоторых наблюдателей, привело к падению культурного уровня и изоляции деревни. Джеффри Брукс отмечал пагубность последствий прекращения распространения в деревне газет и других печатных материалов в 1920-е гг.{186} Некоторые наблюдатели того времени указывали на рост суеверий среди крестьян, другие обращали внимание на сохранявшуюся популярность знахарей, «белых колдуний» и гадалок{187}. Культурная пропасть, веками разделявшая российские деревню и город, в послереволюционные годы оставалась такой же огромной и даже увеличилась.
Как и для любой другой группы общества в Советском Союзе, для крестьянства 1920-е гг. были переходным периодом. Тем не менее перемены совершались медленно, и большинство ценностей и обычаев остались где-то на полпути между традиционным крестьянским обществом и новым порядком. Разрушение традиций чаще вело к конфликтам и волнениям, чем к созданию нового общества. Разрыв устоев нигде не проявлялся так ярко, как в среде деревенской молодежи. Многие юноши и девушки с энтузиазмом встретили новый порядок. Сельский комсомол представлял активную и для многих взрослых ненавистную силу крестьянской политики, которую, как правило, было слышно и видно лучше, чем сельский актив компартии. Группы деревенских комсомольцев, особенно в начале 1920-х гг., периодически устраивали антирелигиозные шествия и представления, грубо высмеивая церковь и священников {188} . Этот тип комсомольской антирелигиозной пропаганды часто оскорблял взрослых жителей деревни. Менее грубой, но столь же обидной была пропаганда молодых новообращенных атеистов, которые искали доказательств, что Бога не существует: «Нет бога… А если есть, так пускай меня убьет на этом самом месте!» {189} Антирелигиозные частушки издевались над традициями, например, вот эта, извратившая слова известной песенки [24] :
24
Использование частушек для высмеивания традиций и выражения социальной критики имело место и до революции. См.: Frank S. P. Simple Folk, Savage Customs? Youth, Sociability, and the Dynamics of Culture in Rural Russia, 1856–1914 // Journal of Social History. 1992. Vol.25. No. 4. P. 723–724.