Крейсерова соната
Шрифт:
Они стояли на набережной в холодных сумерках. На воде дрожали желтые отражения огней. Близко, шипя и сверкая, неслись раздраженные автомобили. У маленькой пристани замер речной трамвайчик с безлюдной палубой и пустым, светящимся изнутри салоном. И на все это сыпал мелкий холодный дождь, превращавший асфальт в черное, с пробегавшими молниями, зеркало.
– Дождик… Надо домой возвращаться… А куда же еще? В гости? У меня не осталось друзей… В театр? Уж не помню, когда была, и едва ли мне это нужно… В консерваторию? А разве это не музыка? – Аня произнесла это в тот момент, когда на кораблике вдруг заиграл репродуктор, словно речной трамвайчик, причаливший к набережной, терпеливо их дожидался, и, когда они появились, кто-то невидимый, притаившийся в капитанской рубке, позвал их к себе медлительной сладкой мелодией. –
Они спустились на пристань, шагнули на трап, очутились на палубе. И трамвайчик тут же отчалил. Плужников с Аней стояли под тентом, слыша, как рокочет железное нутро корабля, уплывавшего на середину реки. На пустую железную палубу падал дождь, покрывая ее блеском. На носу горел фонарь, окруженный голубыми и розовыми кольцами. Под фонарем, на мокром железе, лежал затоптанный цветок хризантемы с поломанным стеблем, жухлыми ржавыми лепестками. Звучала медленная музыка, летевшая над дождливой рекой, словно разносила весть о них, плывущих по вечерней воде. Город окружал их фасадами причудливых домов, двумя бегущими по берегам огненными линиями, проступал сквозь дождь туманностями, вспышками света.
– Такое странное чувство… – сказала Аня, зябко поводя плечами, прижимаясь к Плужникову. – На трамвайчике каталась последний раз, когда закончила школу. Была весна, тюльпаны, молодые счастливые люди… На палубе играла веселая музыка… Какой-то кавалер пригласил меня танцевать, и мы танцевали на солнце среди голубой реки… Это было сто лет назад…
Белый туманный собор, сияя размытым золотом, медленно надвигался. Плужников испытывал необъяснимую печаль, словно с чем-то расставался навек, и загадочное волнение и сладость, в предчувствии приближавшейся новизны. Так живая, заключенная в кокон куколка чувствует напряжение растущих в ней крыльев, готовая превратиться в бабочку, томится тесным коконом, торопит свое преображение.
В дожде и тумане возник Кремль. Так художники на мокрый лист кладут розовые и золотые мазки, и они расплываются, затекают на белое.
– Пойдем танцевать, – сказал Плужников, глядя на холодную палубу с блестящим проблеском капель.
– Пойдем, – сказала она, и они вышли из-под тента в дождь.
Музыка, наивная и певучая, неслась из репродуктора. На корабле, кроме них, не было ни души. Капитанская рубка казалась пустой, и кто-то невидимый вел кораблик по дождливой реке, мимо зубчатых темно-розовых стен. Аметистовый, с туманными кольцами огонь горел на носу, и под ним, на мокром железе, лежала затоптанная квелая хризантема. Плужников чувствовал, как их окружает таинственная прозрачная сфера, дышит, приближается. Сквозь завесу дождя проплывали мимо соборы Кремля, островерхие башни, красные туманные звезды, каждая в крохотном зареве. Словно две драгоценные гирлянды, волновались набережные. Плужников обнял Аню, прижал к груди ее голову, чувствуя, как волосы ее пахнут дождем. Они танцевали, и он смотрел на фиолетовый туманный огонь.
Огонь стал медленно разрастаться, будто кто-то бережно дышал на него, раздувая лиловое пламя. В этом круглом прозрачном огне появились золотистые кольца. От них волнисто и нежно стали отслаиваться зеленые, синие. Расходились малиновые, алые волны, наполняя ночь волшебным свечением. Плужиков счастливо и страстно смотрел на огонь. Среди туманных размытых радуг появился шелковый алый платок. Едва различимые прозрачные птицы растягивали его за углы. Появился второй платок, из чудного золотистого шелка, и другие четыре птицы, словно создания стеклодува, тянули за острые концы. Два платка трепетали, накладывались один на другой, смещая углы, образуя восьмиконечную звезду.
В центре этой звезды, как в сердцевине цветка, возникла дивная женщина, улыбалась Плужникову, беззвучно ему говорила:
– Ты видишь, я тебя не оставила… Готовься… Тебе предстоит великое дело, во Имя Мое… Ничего не бойся… Смерти нет… А есть жизнь вечная… Целую тебя…
И она исчезла, увлекая за собой разноцветный шелк, расточая во тьме гаснущие нежные радуги. Вновь на носу туманно светился розово-синий огонь. Мимо проплывал сумрачный Кремль с белым столпом колокольни.
Аня держала голову у него на груди, ничего не заметив. Они продолжали танец, но Плужников чувствовал, что с ним случились небывалые перемены, в него вселились непомерные силы, его души коснулись безымянные творящие духи.
Глаза его обрели небывалую зоркость. Он смотрел на корабельный огонь и, если прежде различал вокруг лишь розовые и голубые кольца, теперь видел множество разных оттенков, бессчетное число переливов, от густой, словно ночь, синевы, до алого нежного пламени и золотого лучистого света. Он разглядел во тьме, на куполе Ивана Великого, отставшую золотую чешуйку и под ней зеленую капельку меди; чуть ниже, среди сумрачно-золотых, на черном обруче букв усмотрел прилипший липовый листок, занесенный ввысь мокрым ветром; возвел зрачки туда, где в дождливое небо тянулся от креста прозрачный гаснущий луч, и сквозь мокрую мглу, туманное зарево города увидел звездную бездну, разноцветные алмазы созвездий, серебряную, в мерцающей пыльце луну. На ней отчетливо смотрелись лунки кратеров, лучистые морщинки от упавших метеоритов, скалы и отроги Моря Дождей. На белой как пудра равнине отпечатались рифленые следы лунохода. Сам луноход был тут же, припорошенный мучнистой пылью.
– Ты ничего не почувствовала? – спросил он Аню, заглядывая ей в лицо.
– Ничего, – сказана она, – Только твое тепло, – она улыбнулась, прижимаясь к нему, и глаза ее оставались закрытыми.
Они продолжали танцевать на мокрой палубе под тихим звенящим дождем, сквозь который в глубине корабля утомленно постукивал двигатель. Город вокруг непрерывно рокотал и гудел. Стоя на плывущем кораблике, он услышал, как нежно хрустнул черенок осинового листа в подмосковной роще и красный осиновый лист, кружась, полетел в ночи, еще услышал, как бьется сердце в груди у спящего голубя, что укрылся от дождя в завитке кремлевского собора.
Звуки мира наполнили его во всей бесконечной красоте и гармонии, и он различал вселенскую музыку, под которую вращались прозрачные сферы Мироздания.
На палубе пахло холодным ветром, мокрыми моросящими небесами, скользким железом палубы.
Но его обоняние дарило ему запахи, удаленные на тысячи километров: он слышал сладкое дуновение дыма в афганском кишлаке, приторный аромат белых цветов в горячем кампучийском болоте, медовый запах лазурной бабочки, присевшеий на куст в Мозамбике, железное дыхание вулкана в Никарагуа, уловил мимолетное благоухание, которое оставила в воздухе молодая парижанка, скользнув под фонарем на бульваре Капуцинов, почувствовал, как пахнут теплые перья птицы, спящей в дупле кипариса. Его обоняние стало столь чутким, что он чувствовал скопление озона в верхних слоях атмосферы, едкую струйку от сгоревшего метеорита. Мир вокруг него благоухал, переливался радужными цветами, звучал хоралами. И ему казалось, что его глазами смотрит на мир кто-то другой, ясновидящий, поселившийся в нем. Кто-то другой, наделенный абсолютным слухом, внимает вместе с ним музыке сфер. Чье-то сверхтонкое обоняние позволяет ему улавливать запах лепешек в харчевнях Бомбея и свежий аромат ледника в Швейцарских Альпах.
– Ты ничего не заметила? – спросил он Аню, глядя с реки, как медленно удаляется в туманных лучах стоцветный храм Василия Блаженного.
– Ничего… Только чудесную хризантему, которую кто-то обронил…
Она наклонилась, подняла с палубы белый чистый цветок, похожий на лучистую звезду…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
После космического убийства Роткопфа Мэр и Плинтус, боясь себя обнаружить, избегали встреч и телефонных разговоров. Плинтус, страшась преследования, едва не сжег рукопись неоконченной книги «Мед и пепел». Мэр, демонстрируя полную аполитичность и озабоченность исключительно хозяйственными делами столицы, начал строительство четвертого автомобильного кольца, вокруг особняка своей жены, которое народ тут же окрестил обручальным. К тому же он устроил в Москве карнавал в честь католического святого Игнация Лайолы, что великолепно вписалось в чествование других знаменитых католиков – святого Патрика и святого Валентина. Пользуясь тем, что большинство москвичей вышли на улицы в масках и в противогазах или просто напялив на головы поношенные колготки, Мэр и Плинтус, оба в «домино», встретились, наконец, в Парке культуры и отдыха, у Чертова колеса, переименованного в Колесо фортуны. Уселись, как бы невзначай, в одну люльку, и их медленно повлекло вверх на огромной раскрашенной спице.