Крик ворона
Шрифт:
– Не мучься, я вспомнил. Их триста шестьдесят пять.
Розовый от радости сглотнул и снова засучил ножками.
– Как же, – сказал он иезуитским тоном, – как же мы поделим их, чтобы каждому из месяцев досталось поровну? Строго поровну – в том справедливость.
Чертили долго. Иван пальцем на стенке над кроватью, розовый – пальцем в воздухе. Иван сказал:
– Готово. Изволь взглянуть. Розовый дунул. На стенке проступили огромные кривые знаки:
«365: 12 = 30,41666666…»
– Нет, – сказал розовый, – это нельзя так. Что за точки?
– Дробь, – ответил Иван.
– Дроби не
Иван чертил, чертил, чертил шестерки дальше и не заметил, что розовый исчез.
Приходили синенькие в форме шестерок. Они, по обыкновению, кувыркались и хрюкали, но ни на полслова не становились даже девятками. Серенькие группировались и строили напротив Ивана три большие, подвижные и противные шестерки. Иван плакал, и слезы лились, оставляя кляксы: «6-6-6-6-6-6». Он брал ботинок и маркой резиновой подошвой, стачивая ее до дыр, во всех углах рисовал шестерки, все ждал – избавление ли придет, ответ ли. Мешал шкаф. Иван изрисовал его снаружи, изнутри, с боков, сверху, а положив дверцей вниз – сзади и снизу. От перемены положения шкафа на стене открылось чистое пространство – Иван покрыл шестерками и его. Травмировал, раздражал, угнетал, оскорблял, унижал, бесил своей белизной потолок. Умоляемые зелененькие кувыркались на нем шестерками, следов не оставляя. Иван лил на разные предметы чернила в виде цифры шесть и подбрасывал их к потолку. Иные запечатлевались. Иван успокаивался и порой кокетливо задирал ноги, пригибая к ним голову. Он казался себе самой воз-вышенной шестеркой на свете. И даже обезьянничанье нагло задиравших ножки синеньких мало задевало его.
Навещал розовый. Он следил за деяниями Ивана в целом одобрительно, но с растущим разочарованием. Когда живого места не осталось на стенах, на полу, на потолке, на мебели и на самом Иване (себя метил красным карандашом, куда только доставала рука), не выдержал, вздохнул и произнес:
– Эх-ма, человеки, человечки, человечишки! Ненадолго же вас хватает.
Иван, охваченный духом гордости и противоречия, взял последний представляющий еще положительную величину карандаш и в похожие на амбарные замки шестерки с хрустом вписал новые – маленькие, как замочные скважины.
– Отдохните, – милостиво предложил розовый, и Иван затеял дискуссию:
– Ты ведь пришел по мою душу? Так зачем было избирать такой занудный способ искушения? Мне и неприятно и обидно.
– Чего же вам угодно, почтеннейший? – спросил, в свою очередь, розовый. – Лучший метод искушения – тот, который действует. Та истина верней, которая лучше в употреблении. А у вас клеймят философию прагматизма. Нам это тоже неприятно и обидно.
Иван рассмеялся.
– Показал бы хоть что-нибудь этакое… – и шепотом добавил: – Порнографическое.
– Порнографии, почтеннейший, вокруг вас предостаточно и без моего участия.
– Я в смысле – возбуждающего… Розовый поднял руку – и зелененькие возбуждающе запрыгали. Иван в ужасе закричал:
– У-бери, у-бери это, не-не надо!
Розовый рассердился, буркнул:
– Так занимайся же своими шестерками!
И исчез.
Устав от шестерок, Иван задумался. И какая-то мысль, еще неясная, не давала ему покоя: «По поводу шестерок…»
По поводу
И как-то само собой сказалось:
– А ведь в ином году бывает и на день больше. Раз в четыре года. Один на четыре… Это четвертинка выходит. Надо бы четвертинку прибавить…
Розовый рассердился невероятно.
– О, людищи, человечищи! Идеальным, идеальным пужаешь их, вникаешь, стараешься – а им четвертинку подай! Вы попрошайка, почтеннейший!
И розовый с негромким треском лопнул.
Иван зажмурил глаза, открыл – на том месте, где сидел розовый, прохладным блеском отливала четвертинка. Иван подошел нетвердо – зелененькие запищали, – приложился, хлебнул. Исчезли и синенькие, и зелененькие. Последний серенький замер, свесившись с люстры и превратившись в непарный носок.
Иван хлебнул еще раз – и провалился куда-то. А когда вынырнул, ему захотелось умереть. Над ним склонилось чье-то страшное лицо, и разбойничий голос прохрипел:
– Эк тебя, однако! Совсем закис, я погляжу. Реанимацию вызывали? Я вот тут доктора Галактиона привел – лучший реаниматор!
Иван со стоном приподнялся и в тумане увидел, что перед ним сидит его знакомец, поэт Горбань, а рядом… Господи, тот же розовый, только покрупнее и почему-то с усами.
– Галактион почти Табидзе, – представился розовый. – Полечимся, да?
И стал доставать откуда-то снизу бутылку за бутылкой…
– Стаканчики-то, стаканчики где у тебя? – засуетился Горбань, а почти Табидзе все доставал – теперь уже какие-то банки…
Что было дальше, Иван не помнил решительно.
Очнулся он оттого, что прямо по голове его маршировал целый полк – не меньше! – курсантов. Они готовились к параду и потому орали оглушительными, молодцеватыми и мерзкими голосами из оперы Глюка:
Любовь всем миром владеет полновластно.Все подвластно веленьям ее.Нам сладки оковы, все мы готовы,Все мы готовы все отдать за нее!Все мы готовы все отдать за нее!Ивану захотелось умереть. Попев еще немного, курсанты утопали вдаль, оставив в комнате вонь одеколона и какой-то противный треск. Иван осмотрелся, морщась…
Пришли почти абстрактные формы, иллюзорные в минимальной степени, лишенные материальности. Черной трещинкой с потолка скалился злой астрал, ломкий и металловидный.
– Господи, опять… – с тоской зашептал Иван и протянул руки к астралу. Тот уплыл на шкаф и оттуда швырнул прямо в лицо Ивану ослепительно яркую молнию. Иван застонал и завалился на пол…
Перед выездом в суд Таня позвонила Ивану, но никто не взял трубку.
– Может быть, вышел куда-нибудь? – предположил Павел. – Ничего, по пути за ним заскочим.
Он направился к дверям, остановился, обернувшись, посмотрел на Таню – и не удержался, подбежал к ней и стиснул в объятиях.
– Пусти! – смеясь, воскликнула Таня. – Во-первых, блузку помнешь, а во-вторых, может, еще и не разведут.
– С таким-то да не разведут?! – возразил Павел. – Они там на него только посмотрят – и тут же пожалуйте в кассу!