Критическая Масса, 2006, № 3
Шрифт:
Знаю, многие любители поэзии, особенно старшего поколения, ценят прежде всего Соснору “до хаджа”, который ассоциируется с изысканно рифмованной, звонкой лирикой, иногда с мрачными цветаевско-блоковскими обертонами (как во “Всадниках”), но чаще радостно-бравурной, как веселящий газ, пущенный по блокадным трахеям наших мам и пап XX Съездом, развенчавшим Главного Пахана. На мой же сегодняшний, возможно, излишне пристрастный взгляд, большая часть написанного в те годы (об исключениях ниже), а по крупному счету — счету, задаваемому самим же “клиническим”, с приставкой “пост”, Соснорой — остается в целом в границах послеоттепельной, шестидесятнической парадигмы. Что я имею в виду? Здесь не место вдаваться в тонкости определения, отмечу только несколько черт, характерных для весьма и весьма разных поэтов той эпохи, в основном официальных (но не только). Там и тогда были свои достижения, которые незаслуженно сбрасывать с корабля постсоветской современности, хотя бы потому, что от них отталкивались и на них учились будущие классики этой современности, тот же Бродский, к примеру, да и многие, многие другие. Вот эти, выбранные почти наугад, черты: акцент на формальном мастерстве (профессионализме), даже некоторое им щегольство в допустимых нормах,
Вольно нам, сегодняшним, вытирать ноги о те подковерные времена. Надеюсь, с высоты своих лет патриарха Виктор Александрович простит и поймет это отступление, тем более что ведет оно все к тому же — к “хаджу”. Потому что Поэт начинается тогда, и этот урок я вынес из чтения Ваших книг, и не устану его повторять, когда встает на горло собственной песне. И — отшвыривает микрофон для общенья с “культурным миром”.
Так, для меня настоящий, безусловный Соснора начинается с книги “Знаки” (1972), точнее, с открывающего эту книгу четверостишия-девиза:
Когда жизнь — это седьмой пот райского древа,когда жизнь — это седьмой круг дантова ада,пусть нет сил, а стадо свиней жрет свой желудь, —зови зло, не забывай мир молний!До этого у Сосноры уже возникали грозные байроническо-цветаевские мотивы, но спорадически, приглушенно5. Эстетизация “зла”, вкупе с убийственной иронией, резко вырывает его из плеяды шестидесятников, даже самых талантливых и “модернистских”. Более того, выбрасывает его вообще из советско-антисоветского контекста. Куда, в какой контекст поместить “Искусство — святыня для дураков…” или такое “любовное” стихотворение:
Ты, близлежащий женщина, ты врагближайший. Ты моя окаменелость.Ау, мой милый! всесторонних благ!и в “до свиданья” веточку омелы…Другая тема, звучащая непривычно и скандально в 1972-м, и этот неприятный звук будет отныне только нарастать, варьируясь от легкой издевки до глубоко эшелонированной поэтической — и политической — критики языка, заявлена в стихотворении с красноречивым названием “Литературное”:
Сверчок — не пел. Свеча-сердечконе золотилось. Не дремалкамин. В камзолах не сиделини Оскар Вайльд, ни Дориану зеркала. Цвели татарыв тысячелетьях наших льдин.Ходили ходики тик-таком,как Гофман в детский ад ходил <...>Мне совы ужасы свивали.Я пил вне истины в вине.Пел пес не песьими словами,не пудель Фауста и неволчица Рима. Фаллос франка, —выл Мопассан в ночи вовсю,лежала с ляжками цыганка,сплетенная по волоскуиз Мериме <...>
Творю. Мой дом — не крепость, — хуторв столице. Лорд, где ваша трость,хромец-певец?.. И было худо.Не шел ни Каменный, ни гостько мне. Над буквами-значкамис лицом, как Бог-Иуда — ниц,с бесчувственнейшими зрачкамия пил. И не писал таблиц-страниц. Я выключил электро-светильник. К уху пятернюспал Эпос, — этот эпилептик, —как Достоевский — ПЕТЕРБУРГ.Закадычными собеседниками становятся “проклятые” Эдгар По, Лермонтов, Бодлер, Оскар Уайльд. В чью-то парнасскую переносицу летит трость. Ницшеанская веселая наука поэзии разит наотмашь, не разбирая своих и чужих, идет врукопашную, на вы, на Речь Посполитую и Русскую, на себя самое. Это — Сечя, тотальная безрезервная война, которая везде и нигде. Фронта нет. Достается всем, чаще других Пастернаку. Позднее он напишет, и это важно знать для понимания позиции Сосноры и всей его поэзии зрелого периода: “Где-то в 1922 г. Пастернак-гений гибнет и остается жить-поживать просто Пастернак, и это длилось ровно 38 лет до смерти от простуды. В основном он убивался переводами, но доконал себя романом “Доктор Живаго”, написанным в подражание Федину. Пастернак получает Нобеля. Кажется, это вершина падения. Но и на вершине он пишет “Автобиографию”, где перечеркивает немногих, кто его любил, — он отзывается грязно о самоубийствах Маяковского, Есенина, Цветаевой. Он мажет и по Мандельштаму. Этот Пастернак предает юных героев, кумиров молодости. Его уязвляло, что они пренебрегли тем, что он так взвинтил, — жизнью”. Последняя фраза про “жизнь” и “взвинтил” особенно показательна и многое объясняет. Так припечатывают только любимых, бывших, которые ушли к другому (другой). В лучших
Кажется, достаточно, пора переходить к “эпилептическому эпосу” “Верховного часа” и “Мартовских ид”, совершающих подлинную революцию в поэтическом языке. Но не могу удержаться и не процитировать другого зрелого Соснору, который вот так отпускает возлюбленную, как в последний поход, в великое Может Быть:
Спи, ибо ты ночью — ничья,даже в объятьях.Пусть на спине спящей твоейнет мне ладони.Но я приснюсь только тебе,даже отсюда.Но я проснусь рядом с тобойзавтра и утром.Небо сейчас лишь для двоихв знаках заката.Ели в мехах, овцы поют,красноволосы.Яблоня лбом в стекла стучит,но не впускаю.Хутор мой храбр, в паучьих цепях,худ он и болен.Мой, но — не мой. Вся моя жизнь —чей-то там хутор.В венах — вино. А голова —волосы в совах.Ты так тиха, — вешайся, вой! —вот я и вою.Хутора, Боже, хранитель от правд, —правда — предательств!Правда — проклятье! С бредом березя просыпаюсь.Возговори, заря для зверья —толпища буквиц!Боже, отдай моленье моеженщине, ей же!Тело твое — топленая тьма,в клиньях колени,кисти твое втрое мертвы —пятиконечны,голос столиц твоего языка —красен и в язвах,я исцелил мир, но тебенет ни знаменья,жено, отыдь ты от меня, —не исцеляю!Это одно из лучших творений мировой поэзии, мое любимейшее, от него перехватывает горло, настолько, что даже не сразу замечаешь жуткую евангельскую инверсию в самом конце.
Инверсия на всех уровнях, от синтаксиса до семантики, (псевдо)перевертни, эллипсисы, ассонансы, взрывающийся архаикой гипертрофированный аллитерационный стих, восходящий к сложнейшей поэзии скальдов, хендингам, с их исключительно строго регламентированными внутренними рифмами и количеством слогов в строке, “тесной метрической схемой” и “характерной синтаксической структурой”6, не имеющей аналогов в мировой литературе — отдельные предложения могут втискиваться друг в друга или переплетаться, образуя как бы одну “рваную” бесконечную фразу-слово — вот фирменный орудийный стиль двух последних — перед долгим молчанием — книг Сосноры. Книг, стремящихся испепелить идиому, рвущихся в заумную речь, исполненных великолепной свободы, разбойного посвиста, черного эротизма — и скорби. Аутодафе, холокост языка.
У дойных муз есть евнухи у герм…До полигамий в возраст не дошедши,что ж бродишь, одиноких од гормон,что демонам ты спати не даеши?Ты, как миног, у волн улов — гоним,широк годами, иже дар не уже,но гусем Рима, как рисунок гемм,я полечу и почию, о друже.Дай лишь перу гусиный ум, и гуннуйдет с дороги Аппия до Рощи,где днем и ночью по стенам из глинвсе ходит житель, жизнь ему дороже.Все ходят, чистят меч, не скажут “да”ни другу, не дадут шинель и вишню.