Критическая Масса, 2006, № 3
Шрифт:
“Рим…” Шварц и Мартыновой — преднамеренная демонстрация этих особенностей “акустики поэтической речи”. Когда Ольга Мартынова говорит о том, что
…страшный мрамор римских колоннадТорчит из-под земли, как будто ктоЗарыл корову кверху выменем…ее слова — еще и эхо строк Бродского из “Римских элегий”:
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,накормившей Рема и Ромула и уснувшей.Когда Шварц пишет:
Площадь, там где ПантеонаЛиловеет круглый бок,Как гиганта мощный череп,Как— она ведет свой диалог с теми же “Римскими элегиями”, где есть стихи:
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницахоблака проплывают как память о бывшем стаде.Голоса поэтов накладываются один на другой, порождая множащиеся, переливающиеся смыслы, как у Мартыновой:
Все города выставляют из сорного дыма углы площадей,Балкончики, эркеры, львы с открытыми ртами, львы с закрытыми ртами,Их ложноклассический прах, усыпающий голову —Вот я увидела римскую ляпис-лазурь, проскользнув по немецкому олову.В декабре город‚ зажигают притворные свечи.Каждому городу, что бьется в сетях своих,Я говорю наспех чужими словами: ихь либе дихь —Дикий язык долгоногой Марлены, жесткая костьБерлинской трескучей, тягучей, давно поистраченной речи.К этой речи уже не найти говорящих людей.Она, как рыбка в тазу, побилась губой об эмаль и уснула…В этих строках — целый веер отсылок, и через них-то и складывается сложный, не сразу считываемый смысл этого стихотворения, с глубоко запрятанной в нем… грустью по России, по оставшемуся в ней прошлому.
Отсылка, подобная басовому или скрипичному ключу в начале нотного стана, задающая весь смысловой строй — финальная строфа “Декабря во Флоренции” Бродского, с ее тоской по Петербургу, оставленному навсегда:
Есть города, в которые нет возврата.Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. Тоесть в них не проникнешь ни за какое злато.Там всегда протекает река под шестью мостами.Там есть места, где припадал устамитоже к устам и пером к листам. Итам рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,на языке человека, который убыл.По сути, стихотворение Мартыновой — тончайше организованный парафраз этой строфы, парафраз, в котором назван и декабрь, и проскальзывает глагол “биться”, и звучит сожаление о речи — которую уже не услышать… И упоминание про “дикий язык долгоногой Марлены”, с его “ихь либе дихь”, казалось бы, органично-спонтанная реакция человека, уже много лет живущего, как Мартынова, в Германии, на самом деле отсылает к еще одному римскому тексту Бродского — его поэме “Einem alten Architekten in Rom”:
И ты простишь нескладность слов моих.Сейчас от них один скворец в ущербе.Но он нагонит: чик, Ich liebe dichИ, может быть, опередит: Ich sterbeВсе это еще осложнено аллюзией на мандельштамовское:
Не три свечи горели, а три встречи —Одну из них сам Бог благословил,Четвертой не бывать, а Рим далече,И никогда он Рима не любил.(“На розвальнях, уложенных соломой…”)Еще один пример таких “кросс-отсылок” — шварцовская “Надежда”. Здесь строки
о жди — еще глухая ночьИ спи пока в своем соборе…явственно вторят блоковскому:
ЧтобНо тут же, рядом стих:
Ведь мы не верим в Воскресенье —отсылает к Мандельштаму:
Не веря воскресенья чуду…Вообще Мандельштам — один из главных “адресатов” этой книги. В ответ на мандельштамовское:
Не город Рим живет среди веков,А место человека во вселенной!— Шварц обронит:
В центре Рима, в центре мира…А Мартынова:
Рим — воронка… все летит в эту бездну.Из словаря этой книги — форум, фонтан, Медуза, Цезарь, гладиатор, вечность, позвоночник, пиния, лавр и т. д. — встает не только образ поэзии Мандельштама, но образ ее через призму поэзии Бродского.
Собственно, “Рим лежит где-то в России” — книга не о Риме, увиденном двумя поэтами из России (хотя, может, о Мартыновой правильнее уже говорить — русский поэт, живущий в Германии), а о русской поэзии, как она видится из Рима. “Воспоминание о фреске Фра Беато Анжелико “Крещение” при виде головы Иоанна Крестителя в Риме” Шварц, в стихах:
Роза серая упала и замкнула Иордан,И с водой в руке зажатой прыгнул в небо Иоанн.Таял над рекой расветный легкий мокренький туман.Иоанн сжимает руку будто уголь там, огонь,И над Богом размыкает свою крепкую ладонь.Будто цвет он поливает и невидимый цветок,Кровь реки летит и льется чрез него, как водосток…Умывайся, освежайся, мой невидимый цветок,Человек придет и срежет, потому что он жесток.Ты просил воды у мира и вернул ее вином,Кровью — надо человеку, потому что он жесток.— явственно отсылает к “Фра Беато Анжелико” Гумилева:
А краски, краски — ярки и чисты,Они родились с ним и с ним погасли.Преданье есть: он растворял цветыВ епископами освященном масле…Есть Бог, есть мир, они живут вовек,А жизнь людей мгновенна и убога,Но все в себя вмещает человек,Который любит мир и верит в Бога.При этом Шварц, развертывая на всем протяжении стихотворения образ Христа как цветка, отталкивается от непосредственного зрительного впечатления от фрески, от облаков, клубящихся вокруг Духа Святого в образе голубя — и напоминающих розу… Но через эти строки просвечивает — оставаясь неназванным — и образ распятия, где склоненная голова Спасителя подобна венчику увядающего цветка. Так уже в Крещении прочитывается Крестная мука, и неслучайно стихотворение, в своем начальном импульсе, сохраненном в названии: “при виде головы Иоанна Крестителя в Риме” — отсылает не к радости купания в Иордани, но — к мученичеству. Вся книга “Рим лежит где-то в России” выстроена на этой особенности взгляда, всегда устремленного из боли — в радость, и наоборот, из радости — обращенного на боль. Так Россия полна предчувствием Рима, Рим же становится воспоминанием о России.
Для русского слуха имя “Рим” всегда было анаграммой слова “мир”. И когда Ольга Мартынова пишет:
Сколько же, Рим, у тебя игрушек —Костей, хрящей, черепов, черепах, лягушек…— она цитирует Гераклита, с его знаменитым: “Вечность — дитя, играющее в бабки”…
Но не будем отнимать у читателя радость самому разгадывать загадки.
1 До этого “Кинфия” печаталась еще в нью-йоркском сборнике Шварц “Танцующий Давид” 1985 года, но до России добрались только единичные экземпляры этой книжки.