Критические статьи, очерки, письма
Шрифт:
На празднествах менестрели шествовали впереди священников, и им оказывали большие почести. В Эбингдоне на празднике святого Креста каждый из двенадцати священников получил по четыре пенса, а каждый из двенадцати менестрелей — по два шиллинга. В Мэкстокском монастыре был обычай угощать менестрелей ужином в зале, украшенном росписью, при свете восьми толстых восковых свечей.
Чем дальше мы подвигаемся к северу, тем гуще туман, и кажется, что по мере того, как он сгущается, растет и значение поэтов. В Шотландии оно огромно. Если что-либо и превосходит легендарную славу рапсодов, то это только легендарная слава бардов. Во время нападения Эдуарда Английского триста бардов защищают Стерлинг, так же как триста героев защищали Спарту, и у них есть свои Фермопилы, равные Фермопилам Леонида. У Оссиана, существование которого совершенно достоверно и реально, был плагиатор; это бы еще ничего, но плагиатор не ограничился тем, что обворовал его, он его еще и обесцветил. Знать Фингала только по Макферсону — все равно, что знать Амадиса только по Трессану. В Стэффе показывают скалу поэта, Clachan on bairdh, названную так, по словам многих знатоков древности, задолго до того, как Вальтер
Мысль — это сила.
Всякая сила есть долг. Может ли в наш век эта сила пребывать в покое? Может ли этот долг закрывать глаза? И время ли сейчас искусству разоружаться? Менее чем когда-либо. Благодаря событиям 1789 года человеческий караван достиг высокого плоскогорья; перед ним открылись широкие просторы, искусству стало больше дела. Вот и все. Всякому расширению горизонта соответствует просветление сознания.
Мы еще не у цели. Еще далеко до согласия, сгустившегося в блаженство, до цивилизации, обобщенной в гармонию. В восемнадцатом веке эта мечта была столь отдаленной, что казалась преступной; из-за нее аббата Сен-Пьера выгнали из Академии. Это изгнание кажется чересчур строгой мерой для эпохи, когда даже Фонтенель увлекался пасторалями и Сен-Ламбер сочинял идиллии, угождая вкусам дворянства. Аббат Сен-Пьер оставил после себя одно слово и одну мечту; слово придумал он сам — благотворительность; мечта принадлежит нам всем — братство. Эта мечта, приводившая в бешенство кардинала де Полиньяка и вызывавшая улыбку на губах Вольтера, прежде исчезала в тумане невероятного; теперь она ближе, но пока все еще недосягаема. Народы, эти сироты, потерявшие свою мать, еще не схватились рукой за край платья, облачающего мир.
Вокруг нас еще слишком много рабства, софизмов, войны и смерти, чтобы дух цивилизации мог отказаться от какой-либо из своих сил. Еще не совсем рассеялось божественное право. То, что было Фердинандом VII в Испании, Фердинандом II в Неаполе, Георгом IV в Англии, Николаем в России, еще витает над нами. Их призраки еще парят в воздухе. Эта мрачная стая подстрекает с высоты носителей корон, которые сидят, склонив голову на руки, погрузившись в зловещие размышления.
Цивилизация еще не покончила с теми, кто жалует конституции, с владельцами народов, с законными и наследственными маниаками, утверждающими, что они монархи милостью божией и что они имеют право освобождать человечество от крепостного состояния. Нужно воспрепятствовать им, не слишком потакать прошлому и поставить кое-какие преграды этим людям, этим догмам, этим упорствующим химерам. Ум, мысль, наука, строгое искусство, философия должны бодрствовать и следить за тем, чтобы не было недоразумений. Призрачное право прекрасно умеет приводить в движение вполне реальные армии. На горизонте видна убитая Польша. «Единственное, что меня тревожит, — говорил один недавно умерший современный поэт, — это дым от моей сигары». Меня тоже тревожит дым — дым горящих там городов. Итак, будем по мере сил доставлять огорчения властителям, если это возможно.
Разъясним еще раз, и как можно громче, что такое справедливость и несправедливость, право и узурпация права, клятва и клятвопреступление, добро и зло, fas и nefas, [157] выступим опять, как они говорят, со всеми нашими старыми антитезами, за которые нас упрекают. Покажем, насколько то, что есть, противоречит тому, что должно быть. Внесем во все это ясность. Пролейте свет, вы, у кого он есть. Противопоставим догму догме, принцип принципу, энергию упрямству, истину обману, мечту мечте, мечту о будущем мечте о прошлом, свободу деспотизму. В тот день, когда верховная власть короля сравняется в размерах со свободой каждого человека, мы сможем сесть, вытянувшись во всю длину, и выкурить до конца сигару фантастической поэзии, и посмеяться за «Декамероном» Боккаччо, — и нежное голубое небо будет у нас над головой. До тех пор много спать не придется. Я остерегаюсь.
157
закон и беззаконие (лат.)
Поставьте повсюду часовых. Не ждите от деспотов никакой свободы. Освобождайте себя сами, Польши, все, сколько бы вас ни было. Дотянитесь до будущего собственной рукой. Не надейтесь на то, что ваши цепи сами собой перекуются в ключи свободы. Сыны отчизны, поднимайтесь! Вставайте, косари степей! Пусть у вас будет ровно столько веры в добрые намерения православных царей, сколько нужно для того, чтобы взяться за оружие. Ханжество и славословия — это ловушки, это только новая опасность.
Мы живем в дни, когда ораторы хвалят благородство белых медведей и сострадание пантер. Амнистия, милосердие, великодушие; открывается блаженная эра; властители отечески относятся к народам; посмотрите, как много уже сделано; не думайте, что они не идут в ногу с веком; августейшие объятия широко раскрыты, присоединяйтесь к империи; в Московии хорошо: посмотрите, как счастливы крепостные; скоро потекут молочные реки; благосостояние, свобода; ваши монархи, так же как вы, плачут над тем, что было в прошлом; это отменные правители, идите, ничего не бойтесь, — цып! цып! цып! Что до нас, то мы, признаться, из тех, кто нисколько
Социальная несправедливость, царящая всюду, налагает на совесть мыслителя, философа или поэта суровые обязанности. Продажности надо противопоставить неподкупность. Более чем когда-либо необходимо показать человеку идеальное — зеркало, в котором отражается лицо бога.
И в литературе и в философии существуют своеобразные неудачники и одновременно счастливчики, своего рода Гераклиты, замаскированные под Демокритов; часто это люди великого ума, как, например, Вольтер. Ирония, сохраняющая в то же время серьезность, порой бывает трагична.
Под давлением властей и предрассудков своего времени эти люди произносят двусмысленные речи. Один из самых проникновенных умов среди нас — это Бэйль (Bayle), роттердамец, могучий мыслитель. (Не нужно писать его фамилию — Beyle.) Когда Бэйль хладнокровно изрекает такую максиму: «Лучше ослабить очарование какой-нибудь мысли, чем рассердить тирана», я улыбаюсь, потому что знаю человека, который говорит это: я думаю о нем, преследуемом, почти осужденном, и ясно чувствую, что он поддался искушению утверждать это единственно для того, чтобы возбудить во мне непреодолимое желание спорить. Но когда говорит поэт, поэт совершенно свободный, богатый, счастливый, признанный и даже как бы пользующийся правом неприкосновенности, от него ожидаешь поучения ясного, открытого, здравого; невозможно поверить, чтобы у этого человека было что-то похожее на отсутствие совести; и нельзя без краски стыда читать следующее: «Пусть в мирное время на земле каждый занимается своими делами. Побежденным на войне приходится приспосабливаться к неприятельским войскам…» «Каждого энтузиаста к тридцати годам надо распинать на кресте. Если он узнает жизнь, из одураченного он станет мошенником». «Святая свобода печати, — какую пользу, какую прибыль, какое преимущество она вам дает? Налицо только одно ее последствие: глубокое презрение к общественному мнению». «Есть люди, страдающие манией фрондирования против всего великого; они как раз и ополчились на Священный союз; а ведь невозможно представить себе ничего более величественного и более спасительного для человечества…» Под этими словами, унижающими того, кто написал их, стоит имя Гете. Когда Гете писал это, ему было шестьдесят лет. Равнодушие к добру и злу бросается в голову: можно опьянеть от него, и вот к чему оно приводит. Печальный урок. Грустное зрелище. Здесь умный человек превратился в илота.
Цитата может стать позорным столбом. Пригвождая к нему у большой дороги эти мрачные фразы, мы исполняем свой долг. Написал их Гете. Надо помнить об этом, и пусть никто из поэтов не повторяет его ошибки.
Загореться страстью к добру, к истине, к справедливости, страдать вместе со страждущими, ощущать душой все удары, наносимые всеми палачами по человеческой плоти, чувствовать, как тебя бичуют вместе с Христом и избивают палкой вместе с негром; закалиться и жаловаться; подобно титану, подниматься на эту суровую вершину, где братаются мечи Петра и Цезаря, gladium gladio copulemus, [158] взгромоздить при этом восхождении Оссу идеального на Пелион реального; широко наделить всех надеждой, воспользоваться всеобъемлющей широтой своей книги, чтобы повсюду одновременно нести утешение, толкать всех вместе к будущему — мужчин, женщин, детей белых, черных, народы, палачей, тиранов, жертвы, обманщиков, невежд, пролетариев, крепостных, рабов, господ, одних — к пропасти, других — к освобождению; идти, будить, торопить, шагать, бежать, думать, хотеть, — в добрый час, вот это хорошо! Из-за этого стоит быть поэтом. Берегитесь, вы теряете спокойствие. Конечно, но я обретаю гнев. Дуй навстречу моим крыльям, ураган!
158
соединим меч с мечом (лат.)
Было в последние годы время, когда поэтам рекомендовали бесстрастие как необходимое условие божественности. Быть равнодушным — это называлось быть олимпийцем. Где видели вы что-либо подобное? Вот уж Олимп, совсем на себя не похожий. Почитайте Гомера. Все олимпийцы — сплошная страсть. Их божественность — это безмерно увеличенная человечность. Они беспрерывно воюют. У одного лук, у другого копье, у третьего меч, у того дубина, у этого молния. Есть и такой, который заставляет леопардов возить себя. Одна богиня — мудрость — отрубила голову ночи, на которой клубком свились змеи, и прибила ее к своему щиту. Вот каков покой у олимпийцев. Их гнев раскатывается громом от начала до конца «Илиады» и «Одиссеи».
Этот гнев хорош, когда он справедлив. Поэт, охваченный таким гневом, и есть истинный олимпиец. Такой гнев был у Ювенала, Данте, Агриппы д'Обинье и Мильтона. У Мольера тоже. Душа Альцеста во все стороны мечет молнии «мужественной ненависти». И эту ненависть к злу имел в виду Христос, когда он сказал: «Я принес вам войну».
Я восхищаюсь возмущением Стесихора, не желавшего допустить союз Греции с тираном Фаларисом и своей лирой наносившего удары бронзовому быку.
Людовик XIV считал Расина достойным ночевать в его спальне, когда он, король, бывал болен; таким образом он превращал поэта в помощника своего аптекаря, оказывая тем самым великое покровительство литературе; но он и не требовал большего от литераторов, и ему казалось, что горизонт его алькова для них достаточно широк. Однажды Расин, которого немного подтолкнула на это г-жа де Ментенон, решил выйти из спальни короля и посмотреть на убогое жилище народа. В результате он составил записку о народных бедствиях. Людовик XIV сокрушил Расина убийственным взглядом. Плохо тем поэтам, которые состоят при дворе и должны исполнять прихоти королевских любовниц. Расин по наущению г-жи де Ментенон рискнул было упрекнуть короля; его прогоняют от двора; он не выносит этого и умирает; Вольтер, подстрекаемый г-жой де Помпадур, отваживается написать мадригал, кажется даже и не очень удачный, — его изгоняют из Франции, но он от этого не умирает. Людовик XV, читая мадригал («пусть каждый останется при своих победах»), воскликнул: «Как глуп этот Вольтер!»