Кривая империя. Книга 2
Шрифт:
А старую братию куда ж девать? А никуда! Куда хотите. «Трижды разведены». Отделены от церкви и государства.
Вот так, в один момент, была создана огромная Партия Наших. Передовой отряд государства и народных масс. Вот так Иван Грозный совершил еще одно, самое главное, имперское открытие: стране, народу и вождю нужна Партия. Единая, беззаконная, мобильная, проникающая во все сферы жизни общества, лишенная всяких иллюзий и фантазий. И Партия эта была создана. Мгновенно и точно.
Великий Иоанн понял и основной принцип партийного строительства, который остолопы наших последних времен в муках изобретают сами. Этот принцип прост. В Партию нужно
Всех прочих беспартийных, чтобы не расслаблялись, объединил царь в земство — от слова «земля». Земляки должны только служить и работать, играть как бы в государство, иметь своих как бы начальников, заводить свои, беспартийные учреждения. При военных делах им не запрещалось, а даже предписывалось действовать впереди, на лихом коне.
Вся эта программа строительства светлого прошлого была принята единогласно, с овациями и конфискацией имущества. Последовали торжественные казни:
— князя А. Б. Горбатого-Шуйского с сыном и родственниками;
— двоих Ховриных;
— князя Сухого-Кашина;
— князя Шевырева;
— князя Горенского;
— князя Куракина;
— князя Немого.
Им были зачитаны обвинения в измене Родине, умысле на побег, вредительстве и еще в чем-то — скороговоркой.
Масса бывших была сослана (эх, как опять Сибирь бы пригодилась!).
Государь вернулся на какое-то время в Москву. Его никто не узнал. Создание Партии, Великая Опричная Революция дались ему нелегко: «волосы с головы и с бороды его исчезли». Преображение, однако, делу не вредило. Стали быстро возводить новый дворец в опричной столице — Александровской слободе...
Историк наш, дойдя до опричнины, впал в длинные рассуждения о мотивах чрезвычайных действий царя, о невозможности дальнейшего думского влияния на имперского лидера. Тем не менее, в свои логические построения он вынужден был вставлять объективный аргумент. Все-таки царь был душевно болен. Все-таки он страдал манией преследования.
— Шизофрения — основание для импичмента, — ляпнул я. Но Историк с Писцом промолчали: то ли согласились, то ли не поняли.
Опричная Партия, тем временем, стала жить и развиваться. Возникла внутрипартийная этика: все члены Партии, «от большого до малого, считали своею первою обязанностию друг за друга заступаться».
Круговая порука дополнялась идеологическими разработками. Были срочно сформулированы обвинения против старой элиты. А именно: бывшие «крест целуют да изменяют; держа города и волости, от слез и от крови богатеют, ленивеют; в Московском государстве нет правды; люди приближаются к царю вельможеством, а не по воинским заслугам и не по какой другой мудрости, и такие люди суть чародеи и еретики, которых надобно предавать жестоким казням». Завершался этот вопль благим пожеланием, «что государь должен собирать со всего царства доходы в одну свою казну и из казны воинам сердце веселить, к себе их припускать близко и во всем верить...» Тут Писец с Историком стали на меня снисходительно коситься. От длительного и тесного общения с премудростью шизофреника они и сами начали неадекватно реагировать на лица. Теперь они подозревали, что я не понял величия читанного документа. Пришлось их успокоить.
— Очень своевременная и верная мысль, — серьезно прокартавил я, — у нас бы сказали так:
«Буржуазные спецы ненадежны. Их можно рассматривать только в качестве временных попутчиков»;
«С течением времени классовая борьба не затухает, а разгорается, общество необходимо должно оставаться в состоянии перманентной революции»;
«Нет, и не может быть никакой пощады врагам народа, к ним следует применять единственную, высшую меру пресечения».
Ну, и в Политбюро, конечно, должны быть исключительно свои кореша, госбюджет нужно контролировать сообща, в баню и на охоту в Завидово ездить всем аппаратом...
Историк и Писец успокоились.
Опричнина между тем стала коварна. Вот приезжает к царю из Литвы с почтой от Сигизмунда-Августа некий бывший русский Козлов. Вернувшись к королю, хвастается в польской разведке, что завербовал всех московских бояр.
— Как всех? — удивляются панове.
— Так и всех, — напирает Козлов, — всех беспартийных земцев.
Козлу верят и посылают боярам пачку именных тайных листов, чтобы переходили в польскую службу. Наша служба тоже не дремлет, берет всю почту, берет всех адресатов. От их имени лично царь пишет матерные ответы, что русский боярин Родины не продаст. Пока почта медленно тащится по грязи, гордых патриотов-изменников, ни ухом, ни духом не ведающих о своем воровстве, тащат на Лобное место.
Отмазаться от «листув паньства польскего» успевают только трое молодых — Бельский, Мстиславский да Воротынский (он, вишь ты, уже на свободе!).
Старик Челяднин, кряхтя, лезет на плаху с женой и сообщниками: Куракиным-Булгаковым, Ряполовским, троими Ростовскими, Щенятьевым, Турунтаем-Пронским, казначеем Тютиным.
А на самом деле оформили Челяднину измену — вы помните? — за ловлю много лет назад любимого царского дяди Миши Глинского, когда тот тоже был предателем и польским шпионом.
Опричнина налетела так стремительно, что мы чуть было не проехали мимо великого события в жизни нашего Писца. А дело было так.
Ранним утром 1 марта 1564 года Писец наш Федя прибыл натужной иноходью к нам в палату и замер у теплой стеночки — то ли больной, то ли хмельной. Мы с Историком как-то сразу почуяли: случилось страшное. Историк под пенсне подобрел глазами и стал кругами приближаться к Писцу, который морщил в руке какой-то листок.
«Кальтенбруннер женился на еврейке» — вспомнилось мне.
Тем временем, Историк уже поил Писца компотом, гладил его по сутулой спине, ласково уговаривал не грустить. Тут и я подошел. Взятый из костяной десницы листок оказался цветным титулом церковной книжки. И был он не писан. А был он печатан! И видно это было даже без пенсне. И почему-то от этого стало в палате жутко.
Историк умно уговаривал Писца, что объективная необходимость в распространении православной литературы как раз и привела в середине 16-го века к возникновению русского книгопечатания. Писец хрипел, взвизгивал горлом и никак не мог проикать запутанную фразу, что «ныне древлее летописное узорочество иныи от лукавого восхищахом».