Кривое горе. Память о непогребенных
Шрифт:
Введение
После Французской революции родственники казненных регулярно собирались на «балы жертв» (Bals des victimes’). Женщины стригли волосы так, как это делал палач, обнажая шею, и носили на шее красную ленту там, куда падал нож. Приглашая дам, мужчины не кивали головой, а дергали ею, подражая движению тела в момент удара гильотины. Танцуя и флиртуя, участники этих жутких балов разделяли горе по погибшим.
Возможно, впрочем, что «балы жертв» — легенда, созданная романтическими писателями эпохи Реставрации; впоследствии многие авторы обращались к этой истории, как это сейчас делаю и я {1} . Собирались ли французские аристократы постреволюционного поколения на эти «балы жертв» или нет, мы наверняка знаем, что они фантазировали о них и передали свои фантазии младшим поколениям, а те следующим и так далее, вплоть до наших дней. Эти легендарные балы — классический случай того, что я называю «миметическим горем» и определяю как повторяющуюся реакцию на потерю, которая символически воспроизводит саму потерю {2} . В миметической работе памяти и воображения состоит сама сущность горя. Как это случилось? Где и когда? Почему все произошло именно так? Могло ли оно обернуться иначе? Мог ли я что- то сделать, чтобы предотвратить потерю?
1
Schechter R. Gothic Thermidor: The Bals des victimes, the Fantastic, and the Production of Historical Knowledge in Post-Terror France // Representations. 1998. № 61. P. 78—94; Clarke J. Commemorating the Dead in Revolutionary France: Revolution and Remembrance, 1789—1799. Cambridge: Cambridge University Press, 2007. Об интеллектуальной истории Франции после эпохи террора см. также: Jainchill. Reimagining Politics after the Terror: The Republican Origins of French Liberalism. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 2008. Ch. 2. Более широко практики памяти и горя раскрываются в работах: Connerton Р.
How Societies Remember. Cambridge: Cambridge University Press, 1989; Idem. The Spirit of Mourning: History, Memory and the Body. Cambridge: Cambridge University Press, 2011.
2
Рут Лис в книге «Генеалогия травмы» (Leys R. Trauma: A Genealogy. Chicago: Chicago University Press, 2000) различает миметические и антимиметические теории травмы, доказывая, что миметические теории травмы не выдерживают критического анализа. В настоящей книге я утверждаю, что скорбь нельзя сводить к травме, хотя некоторые элементы теории травмы и помогают понять горе. Моя концепция «миметического горя» одновременно схожа с «травматическим реализмом» Майкла Ротберга и отлична от него; я подчеркиваю горе, а нс травму, и перформативность, а не реализм (см.: Rothberg M. Traumatic Realism: The Demands of Holocaust Representation. Minneapolis: University of Minnesota Press, 2000).
Нарративы террора состоят из двух ветвей — восходящей, которая состоит из истории и утрат, и нисходящей, которая складывается из памяти и горя. Первая говорит о массовых убийствах и одинокой смерти, вторая — о разделенном опыте и коллективном трауре. И странным образом поэзия, юмор и даже удовольствие важны для этих «балов жертв» и других траурных игрищ. Потомки тех, кто погиб в период террора, находили удовлетворение в том, чтобы танцевать на «балах жертв», сочинять истории о жертвах и балах, рассказывать их своим ровесникам и потомкам. В отличие от позднейших идей — таких, как фрейдовское «навязчивое повторение» и связанные с ним концепции травмы и посттравматического, — рассказы о «балах жертв» подразумевают, что их участники действовали в полном сознании, отлично понимая и характер своих личных потерь, и природу совместного горя. Разделение опыта с другими является источником наслаждения, и потому мы, пересказывая подобные истории, тоже испытываем некоторое остаточное удовольствие.
В историях «балов жертв» участники физически собирались вместе, чтобы участвовать в ритуале коллективного траура и разделить груз прошлого. Такое поведение мы часто наблюдаем у тех, кто сам пережил социальную катастрофу, и в первом поколении их потомков. Люди следующих поколений продолжают скорбеть и разделять это чувство с другими, но не ощущают необходимости входить в физический контакт с товарищами по несчастью. Идут года, поколения сменяют друг друга, и миметическое горе перемещается все дальше в виртуальные пространства искусства, музыки, театра, литературы, а впоследствии — в кино, телешоу и социальные сети. Свою роль в этом процессе играет и научная историография.
Моя книга — часть этого долгосрочного процесса. Я рассказываю здесь о том, что в культуре позднесоветского и постсоветского периода, преследуемой непогребенным прошлым, возникли оригинальные практики памяти, которые заслуживают подробного изучения. Американский историк Стивен Коткин увидел в постсоветской трансформации «шекспировские черты». Неудивительно, что и сами участники этого процесса прибегают к сильным метафорам, частично придумывая и частично заимствуя их, чтобы понять, что произошло с их цивилизацией {3} . На самом деле культурные жанры памяти в России основаны скорее на поэтике Гоголя, чем Шекспира. Они демонстрируют необычные и, может быть, даже извращенные — кривые — формы горя по прошлому, которые связаны с подобными же способами понимания настоящего.
3
Kotkin S. Armageddon Averted: The Soviet Collapse, 1970—2000. Oxford: Oxford University Press, 2003. P. 182.
Независимо друг от друга и на разных континентах два ведущих исследователя культуры сформулировали идею об «эффекте пятидесяти лет». Столько времени нужно литературе, чтобы «остранить» трагическое прошлое, обдумать его опыт и создать убедительный нарратив, получающий широкое, а может быть, и всеобщее одобрение современников. Стивен Гринблатт писал об «эффекте пятидесяти лет» в своем исследовании, посвященном тому, как пьесы Шекспира, и в частности «Гамлет», связаны с предшествовавшей им Реформацией {4} , Ту же идею Дмитрий Быков применил к русской исторической прозе, от Льва Толстого до Солженицына, в ее отношении к реальностям, которые она описывал а {5} . Согласно этим, неизбежно приблизительным, оценкам, нужно пятьдесят лет — два поколения, — чтобы работа горя стала культурно продуктивной. Мертвые травмы не знают, ее переживают выжившие. Исторические процессы катастрофического масштаба наносят травму первому поколению потомков. Их сыновья и дочери — внуки жертв, преступников и свидетелей — испытывают уже не травму, а горе по своим дедам и бабкам. Моя трехступенчатая схема обманчиво проста. Поколению террора достаются массовые захоронения, первому поколению после катастрофы — травма, а второму и последующим — горе.
4
Greenblatt S. Hamlet in Purgatory. Princeton, N.J.: Princeton University Press, 2001. E. 248.
5
Быков Д. Календарь 2: Споры о бесспорном. М.: Астрель, 2012. С. 133—134.
Эта книга в основном рассматривает культурные события 1950-х и 1960-х, продуктивного периода постсталинизма, который определил многие хорошие и плохие черты последовавшего за ним постсоциализма. Но в культуре любое ограничение дает повод его нарушить, и моя книга выходит далеко за рамки событий пятидесятилетней давности.
В первых главах я рассматриваю опыт авторов, которые в 1930-х были репрессированы, а в 1950-х писали научные и ненаучные труды, сочиняли музыку или рисовали так, что я вижу в их работах следы травмы. Последующие главы рассказывают о горе тех, чьи родители погибли или были арестованы в 1930-х, причем некоторые из скорбящих сами пережили опыт тюрьмы в 1960-х. Заключительные главы обращают читателя к трудам нынешнего поколения писателей и кинематографистов, которые смотрят на ужасное прошлое своих предков и учителей с расстояния в пятьдесят лет или более. И конечно, их взгляд меняется с каждым прошедшим годом.
«Кривое горе» рассказывает о многих культурных жанрах, от фильмов до мемориалов, но основной фокус этой книги направлен на литературу. Книга открывается рассуждением о том, в каких отношениях горе состоит с другими культурными и психологическими процессами — травмой, повторением, местью и юмором. В главе 2 я доказываю, что горе по прошлому часто связано с предостережением о будущем. Эта связь наиболее явна в последствиях — и предчувствиях — произведенных человеком катастроф. Действие книги начинается в темные годы между 1930-ми и 1950-ми, когда граждан Советского Союза арестовывали и отправляли в лагеря, а потом многие из них возвращались, чтобы снова встретиться с семьей и коллегами. Как показано в главе 3, у этих встреч были важные и необычные последствия. В темные времена, когда режим отказывался признавать, что применял насилие к своим гражданам, траур по его жертвам был политическим шагом — важным, а иногда и основным механизмом сопротивления этому режиму. Затем книга переносит читателя в 1956 год, когда Хрущев обвинил покойного Сталина в «необоснованных репрессиях», а после этого — в «оттепель» начала 1960-х, которую я трактую как советский вариант «балов жертв». В отличие от периода Реставрации во Франции эти советские игры происходили, когда режим оставался прежним и реставрации его были внутренними, хотя и тоже неполными. В главе 4 я обращаюсь к глубоким, хотя и замаскированным, историям травмы и горя, возвращая в исторический контекст те знаменитые или малоизвестные сочинения, которые профессиональные историки и выжившие жертвы террора писали после выхода из лагеря или возвращения из ссылки. В главе 5 фокус переносится на другие культурные жанры — визуальные искусства и поэзию. Глава 6 переносит нас в середину 1960-х, когда интеллектуалы играли с советскими судами в новые меланхолические игры. Комбинация миметического горя и политического сопротивления нередко приводила скорбящих в главные места памяти о советском терроре — в лагеря. В главах 7 и 8 я рассматриваю, как миметическое горе проявляется в российских фильмах позднесоветского и постсоветского периодов. Глава 9 посвящена памятникам жертвам советского режима и тому, как они соотносятся с поэтическими и прозаическими текстами. Из глав 10 и 11 читатель узнает о нынешнем состоянии постсоветского горя. Оно и сейчас кривое.
1. МИМЕСИС И ПОДРЫВ
Гражданам России и гостям страны отлично знаком этот образ: 500-рублевая банкнота, которая находится в обращении уже без малого двадцать лет. На ней изображен Соловецкий монастырь — святыня Православной церкви. Но присмотритесь внимательнее, и вы обнаружите странную деталь: вместо луковичных куполов башни собора увенчаны деревянными пирамидами.
В долгой истории этого монастыря был период, когда крыши собора перекрыли голые доски: конец 1920-х — начало 1930-х годов, когда он использовался в качестве гигантского барака для лагеря, разместившегося в монастыре {6} . Заключенные сломали протекавшие купола и построили пирамидальную крышу, которая сохранилась до 1980-х, когда в монастыре началась реконструкция. Соловецкий лагерь был первым и «образцовым» лагерем в системе ГУЛАГа, которая определила судьбу России в XX веке. Для культурной памяти Соловки работают как метонимия всех советских лагерей — часть, которая замещает собой целое и включает в себя весь ужас и страдания жертв советского террора. Название великой книги Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛаг» отсылает, среди прочего, к Соловецкому архипелагу. Памятники-валуны, поставленные в память о жертвах сталинизма на центральных площадях Москвы и Санкт-Петербурга, оба были привезены с этих далеких островов.
6
Документальные кадры Соловецкого лагеря (1927—1928), на которых видны пирамидальные башенки на бывшем монастырском соборе, см. в фильме Марины Голдовской «Власть Соловецкая» (1988).
В XXI веке собор Соловецкого монастыря полностью восстановил луковичные купола и другие детали своего древнего прошлого. В стенах монастыря находился и исторический музей, который рассказывал, пусть и неполно, о лагере, который когда-то находился здесь. Однако после многих лет борьбы между монастырем и музеем, в 2011 году правительство России решило, что музей должен переехать с острова на материк. Кривую историю Соловков было решено выпрямить: одна часть прошлого должна стать целым, а другая будет вырезана и отправлена подальше, в Кемь. Вскоре после этого Центральный банк России принял решение пересмотреть изображение на купюре достоинством 500 рублей. В сентябре 2011 года банк выпустил новую версию банкноты, на которой теперь можно любоваться луковичными куполами Соловецкого монастыря. Банк не стал объяснять эти изменения, но их смысл очевиден: на российских деньгах нет места памяти о государственном терроре.
Постсоветская серия российских банкнот представляет не вызывающие споров места национальной славы, от памятника Тысячелетия России до Большого театра. Странно представить себе, что в один ряд с этими символами был сознательно включен концентрационный лагерь.
Но и в трудном 2015 году 500-рублевая банкнота с пирамидальными башенками все еще находится в обращении. Именно в этой версии, как мемориал Соловецкому лагерю, а не Соловецкому монастырю, банкнота достоинством 500 рублей печаталась и перепечатывалась с 1995 по 2011 год. Размноженный в миллионах копий, этот образ концентрационного лагеря пережил несколько модификаций, в том числе деноминацию 1997 года, когда банкноту в 500 тысяч рублей сменили на соответствующую банкноту в 500 рублей. Но изображение Соловецкого лагеря все это время оставалось на российских деньга х {7} .
7
См.: Золотарев А. Новые 500 рублей: Исправлена существенная ошибка // F5 Blog. 2011. 19 ноября .