Кровь диверсантов
Шрифт:
Заторможенная психика… Такого количества трупов и мясник не выдержит… Какой идиот посылает его в немецкие тылы… Метаморфопсия!
Вот что слышал я от дивизионного врача!
Такую болезнь от Костенецкого не скроешь, и Костенецкий приказал: не лечить!
Рассчитывал он на Чеха, к которому испытывал брезгливое любопытство. Вкрадчиво, по-кошачьи подбирая ступни, Чех вошел в шаткую избенку, куда спрятали меня, и оказался третьим человеком, тело которого воспринималось мною цельно, не обезглавленно и не обезноженно (именно так, нераздельно, видел я Калтыгина, себя же постоянно проверял, ощупывая голову и ноги). Положив руку на мой лоб, Чех сказал, что я давно не был в поле. И повел меня в поле, далеко-далеко, сел на корточки, и я сел. Ищи траву, сказал Чех. Какую, спросил я. Какую хочешь, ответил он. И я стал искать траву, для удобства передвигаясь на четвереньках, да и Чех избрал такой же способ. Я внюхивался,
Вечером Чех напоил меня каким-то отваром. Я заснул, а продрав глаза, увидел не раз виденную картину: Чех осклабленно смотрел на Алешу и фалангой указательного пальца бил по краю стола: «Нет уж, Алексей Петрович, одно дело вскрывать всенародно мощи, другое – всем миром производить текстуальный анализ классиков…»
Я выздоровел. Болезнь еще тлела во мне, Чехом не погашенная.
Я спрашивал:
– Я не один на этом свете. Моя судьба связана с судьбами десятков людей, родных и неродных, моя жизнь – в них, их жизни – во мне, но ведь лишая кого-то жизни, я тем самым уменьшаю срок своей жизни или даже уничтожаю ее… Так что такое жизнь и кому она, моя жизнь, принадлежит?..
Пока я говорил, губы Чеха, тонкие и язвительные, издевательски кривились, выражая еле сдерживаемое терпение. Глянул в меня – каким-то насквозь пронизывающим взглядом и заговорил четко, так, будто излагал очередность при налете на штабной автобус:
– Первое. Люди – стадные животные, и нечего стесняться этого, все ощущения твои стали чувствами не без помощи людей. Второе. Что больше в каждом из нас от нас самих, от людей, от так называемой природы, в какой пропорции – над этим ломают и будут ломать головы презренные философы, боящиеся, как и многие люди, смерти. И от смерти спасающиеся рассуждениями о жизни. Третье. Человек, лишая жизни подобных себе, чаще всего полагает, что убийством удлиняет собственную жизнь. И последнее, главное. Все мучительные для тебя вопросы должны разрешиться в тот момент, когда кто-то попытается лишить тебя жизни. Именно в этот измеряемый долями секунды миг ты и решишь центральную проблему философии, убив врага чуть прежде, ранее. Поэтому ты всюду обязан всех – всех, подчеркиваю! – людей рассматривать как врагов, пока они не докажут свою безвредность. Правда, постоянное нахождение в таком выжидательном состоянии вредит, искривляет психику, поэтому надо давать отдых нервам – в те краткосрочные дни или недели, когда заведомо известно, что на расстоянии снайперского выстрела твоего потенциального убийцы нет… Это и вас, Алексей Петрович, касается.
– Истинная правда, – согласился Алеша и заорал на меня: – Вставай, симулянт, нас ждет Берлин!
Да, я выздоровел, то есть увидел войну такой, какой она видится всем сейчас. Я понял, что самое страшное место на земле – это теплые, самой землей защищенные окопы, потому что в них утеряна человеческая личность, право распоряжаться своей судьбой, самому решать, кого ему убивать и в какое время. Я понял, что груды тел в серых шинелишках, вповалку разбросанных по земле, – это уже и есть земля, та, из которой возродится семя хлебное. Что нет на войне игр «чет-нечет», а есть: сегодня, пожалуй, убьют, а что такое смерть – не знает никто, даже Чех, потому что ее нет. Бытие вне жизни – а жизни, оказывается, тоже нет.
Мне страшно повезло, я мог самолично выбирать себе врагов и рассчитываться с ними, никто не поднимал меня в бой по сигналу: «За Родину! За Сталина!» Судьба подарила мне друзей, меня спасавших, потому что я собою заслонял их.
И мне расхотелось вести счет убитым, потому что страшнее болезни оказалась явь. За нами тянулся хвост дознания и следствия по делам, в которых обвиняла нас военная прокуратура, а дел таких скопилось предостаточно. В алкогольном буйстве Григорий Иванович избил однажды интенданта. Сильно подвел нас Алеша, машинально забравший документы убитых нами мародеров, а те оказались офицерами войск охраны тыла. Все дела эти могли легко и непринужденно закрыть и московские наши хозяева, и Костенецкий, и не закрывались они потому, что всем было выгодно держать нас в цепях, все дорожили камнем за пазухой – в чем и состояло искусство управления людьми. Григорий Иванович давно освоил эту науку, составив на меня и Алешу объемистое досье. Сомневаюсь, что сам Калтыгин знал значение этого слова, употреблял он обычно не менее грозное: материалы, и составные части материалов регулярно приносил Костенецкому, который поощрял его, сильно надеясь, что материалы никому, кроме него, не достанутся.
Глава 20
Любовь творит чудеса. – Вновь координатная сетка Гаусса-Крюгера.
Два месяца спустя мы из глубокого немецкого тыла пробирались на восток. Нет смысла говорить о задании, нами выполненном, потому что
До места этого оставалось километров пятьдесят, когда около шестнадцати по-московски вышли мы к селу. Алеша нырнул в кустарник и пополз, через полчаса помахал кепкой, забравшись на усохший дуб, дал знак. Он уже обработал хозяйку, в избе нас ждали: огурчики, сало, самогон, молоко. Село было русским, что не лишало Калтыгина возможности побалакать по-украински с молодухой, которой Григорий Иванович стал в самое ухо напевать свои мужские страдания. Девка была из тех, на кого мужики смотрят в последнюю очередь, но я-то уже прошел Ружегино и знал, что именно такие – бесстыднее любых красавиц, а всякие там конопушки, нос картошечкой и прочие несоразмерности исчезают в тот момент, когда работящие руки сельской уродины начинают стягивать с мужчины штаны. Но эта-то была как раз во вкусе нашего командира: грудь – две сросшиеся тыквы, ляжки мощные, язык несмелый, но взгляд многознающий. Для проверки Григорий Иванович потискал ее, порасспросил. Немцы, доложила молодуха, наезжают редко, одни старики в деревне да старухи, парней – никого (употребилось искаженное немецкое слово – никс, так сказано было и подтверждено жестом); о партизанах ничего не слышно, да откуда им и взяться, тут и до войны мужиков было с гулькин нос, и тех на войну забрали в первый же месяц…
Естественно, ни одному слову не поверили, и не потому, что молодуха врала. Не поверили – и все. Знали: начнем верить – пропадем. За стол сели с оружием, молодуха робко протянула руку к автомату на лавке – Григорий Иванович изменил себе, не предложил девке рукой потрогать оружие в штанах, а сквозь зубы пообещал пристрелить.
Наелись. Неприхотливый, намеренно выбиравший для отдыха и просто лежки самые грязные и вонючие места, Алеша полез было в давно не кудахтающий курятник, но после цыканья командира забрался все-таки на чердак. Я пристроился в сенях, Калтыгин же пообещал хозяйке рай небесный от автомата в штанах, если та заглянет к соседям и узнает: нас они – не заметили? Та сбегала, узнала: нет, никому не ведано, что у нее гости. Для рая хозяйка выбрала примыкавший к сеням сарайчик, зимой там, судя по запаху, держали хрюшек да корову с теленком. Пришлось сени покинуть, я поднялся к заснувшему Алеше на чердак и через полчаса услышал шум моторов. Хотел было спрыгнуть, поднять Григория Ивановича, но тот уже передавал мне снизу автоматы. Молодуха, тягучая в движениях и ничуть не напуганная, деловито прибиралась в избе, уничтожая мужские следы. Сказала: сидите там наверху и не рыпайтесь!
Немцы въехали – бронетранспортер и мотоцикл с коляской. Лениво постреляли – просто так, в надежде, что кто-то в страхе пустится наутек. Но – вот она, беда! – остановились у соседней избы, ее осмотрели выбравшиеся из-под железа солдаты, а из коляски выпрыгнул лейтенант с портфелем, сзади же мотоциклиста сидел гауптман, у этого затекли ноги, он несколько раз присел для разминки. Солдаты заглянули и в нашу избу, пошумели немного. Молодуха заталдычила: «Да вчера ваши были, все забрали, что осталось – ваше, ироды, да ради бога, только не мешайте жить, откуда вы только свалились на нашу голову…» Солдаты добродушно пощипали ее, раздался звук от удара мужской ладони по тугому женскому заду, девка взвизгнула, немцы захохотали. Ушли, решив разбиться на две группы и занять крайние дома. Всего их – шестеро, да двое оставались в машине, да мотоциклист. Работы на две-три минуты, но мы на чердаке переглядывались, мы медлили, нас удерживало не то, что завтра или послезавтра немцами будет эта деревня сожжена в отместку за исчезновение девяти солдат и двух офицеров. Можно было просто пересидеть, немцы, это уж точно, очень устали, переспят и завтра утречком тронутся. Кроме того, стемнеет – и выходи из избы да в полный рост к лесу.
Мы почуяли поживу, мы глаз не сводили с нежданных соседей, потому что странно, очень странно вели себя оба офицера! На третьем году войны я в порядках немецкой армии разбирался не хуже Лукашина, Чех поднатаскал нас изрядно, да и насмотрелся я на них досыта. Никакой железной дисциплины у немцев не было, нация эта всего-то отличалась серьезностью ко всякому делу, к военному – тем более, и никто из офицеров вермахта не щелкал каблуками, не орал «Хайль Гитлер» и не вздрючивал понапрасну подчиненных, как Григорий Иванович. У них было то, что выражалось словами «Все для фронта, все для победы!». Если для победы немцу надо было щелкнуть каблуками – он щелкал, пока его не одергивали старшие.