Кровь диверсантов
Шрифт:
У него я должен был отбывать арест. А он сам после ранения отсиживался и отлеживался на хуторе в двадцати километрах от штаба. Негнущаяся нога не мешала ему переобучивать разведчиков. Взвод инструментальной разведки – так точно называлось воинское подразделение на этой переподготовке, и с командиром его у меня сложились, как пишут в воспоминаниях генералы, хорошие отношения. Но ни фамилии лейтенанта, ни имени его не помню. Но забыть Бориса Петровича Богатырева было бы грехом непростительным. Он стал моим очередным учителем.
(Очередным – потому что воспитателей у меня в ту пору жизни было хоть отбавляй, мной чрезвычайно интересовались люди, желавшие видеть во мне человека, в котором исполнятся их подавленные или подавляемые желания; каждому из этих людей казалось, что, доучив, довоспитав или перевоспитав меня, они наконец-то узрят нечто, примиряющее их с уходом времени в безвозвратность, с тщетой
Но труды их постигла участь времени, эти люди так и недовоспитали меня, недоучили, иначе и не могло быть, потому что во мне они хотели видеть прежде всего преобразователя, а сами судьбами своими опровергали возможность изменения и улучшения. Раньше учителей, раньше меня мама моя поняла это прекрасно, привязывая меня к себе, показывая место, где я обязан был жить, существовать, и я должен был остаться там, в Грузии, на земле и при земле, возделывая лежавший на планете слой почвы, соприкасаясь с древним благородством природы, дававшей человеку десять зерен взамен одного, брошенного в землю, каждый год возмещая труды рук многократным повторением плодов своих. Если бы не война, я остался бы с мамой, жил бы, как дядя Гиви, пальцы мои мяли бы чайные листья, от меня и Этери пошли бы дети, каждое утро слышали бы они свою «манану»; с каждым осенним сбором листьев опадали бы и мои желания, человеческие надежды, каждой весной возрождаясь вместе с листьями, и умер бы я без страха, потому что в ровных рядах чайных кустов я воссоздавался бы каждую весну, обретая бессмертие… Этери, бедная Этери!)
Бориса Петровича Богатырева лейтенант, имени которого я не помню, называл выдающимся, непревзойденным докою в искусстве артиллерийской разведки. Хорошо зная немцев как нацию, не хуже начальника разведотдела разбираясь в организации немецкой армии, Богатырев, ночь пролежав с биноклем в окопе переднего края, по вспышкам огня и звукам пулеметно-артиллерийских средств мог определить точно не только то, что за нейтралкой держит оборону немецкий, к примеру, полк или усиленный батальон, а нанести на карту все орудийные стволы, упрятанные в тылу, вплоть до врытых в землю танков, даже если они и молчали в ту ночь.
Полковник Богатырев и рассказал мне, какое злодейство учинила наша группа, принеся руководству фронта самые свежие и точные данные о противнике. Растерзать нас за это мало! Расстрел – слишком мягкая форма наказания, ибо мы едва не опрокинули все стратегические замыслы товарища Сталина. Дело в том, поучал меня, оглушенного и растерянного, Богатырев, что на войне все зависит от человека при направляющей и указующей бумаге. Оперативное управление Генштаба условно разбито на направления по числу фронтов и флотов, иначе отделы, есть, следовательно, и Воронежское, так скажем, направление, офицеры-операторы его получают регулярные донесения от таких же операторов армий, но у тех более узкие участки, и в штабе фронта есть офицеры, которым дела нет до немецкой передовой между двумя какими-то деревнями, каждый отвечает за свое, причем источники сведений строго определены. На штабных картах все выглядит безупречно, значок с одной карты перекочевывает на другую, московскую, и так далее. Полное взаимопонимание. И вдруг, как снег на голову, сваливаются три неизвестных штабу фронта офицера и доносят, что все их сведения о немцах – дерьмо, туфта, плоды тщательно организованной дезинформации, тем более что за точность доставленных сведений ручаются начальники этих трех офицеров. И представляется следующая картина. Капитан Локтев, на веру приняв донесение группы Калтыгина, наносит на карту относящиеся к его участку изменения в немецкой группировке, которые никак не соотносятся с картой какого-то там капитана Филимонова. Последний идет за разъяснениями к начальнику оперативного отдела. Даже если Локтев и убедит сослуживцев в правильности принесенных сведений, ежесуточную оперативную сводку подписывает еще и начальник штаба фронта. Предположим (Богатырев попыхивал немецкими сигаретами «Юно»), сводка все-таки отправляется в Генштаб. Там ее читает начальник направления и приходит в тихую ярость, потому что из-за внезапных новостей с подведомственного ему фронта придется переделывать не только карту направления, но и всего фронта от Мурманска до Новороссийска. И это полбеды. Настоящая беда – от Верховного Главнокомандующего, который сразу обратит внимание на то, что 87-я или какая-то там еще немецкая
– Дорогой мой мальчик, ты можешь представить себе такой разговор в кабинете Иосифа Виссарионовича?
Нет, конечно, не мог – о чем и сказал. А Борис Петрович Богатырев продолжал фантазировать. Скупо обрисовав недовольство товарища Сталина, он приписал ему вопрос: а откуда эти новые данные? В ответ на что начальник Генерального штаба со скрытой гордостью отвечает:
– Их героически добыла спецгруппа капитана Калтыгина, в которую входили, помимо него, еще два офицера – младшие лейтенанты Бобриков и Филатов!
Это уже было слишком… Разговор на эту тему можно было кончать, тем не менее я робко поинтересовался, а кого расстреляют, если в ходе наступления или контрнаступления обнаружится, что сведения, которые принес младший лейтенант Филатов, верны, а пренебрежение ими стоило многих жизней?
– Тебя расстреляют, мой юный друг. А загубленные жизни входят в так называемые систематические ошибки. Приборная ошибка буссоля – столько-то градусов, бинокля – столько-то метров, и тут уж ничего не поделаешь. Вот и количество убитых всегда планируется…
Широкая дорога, шлях по-здешнему, обрывалась на совхозе, который когда-то был, наверное, богатым, в полукилометре – хутор, пять домишек, в самом лучшем квартировал Борис Петрович, фронтовыми трофеями пополнявший свою довоенную домашнюю библиотеку. У такого же чересчур знающего невоенные предметы немца Богатырев позаимствовал альбомы с красочными картинками, репродукциями и часами рассказывал мне о художниках прошлых веков, о фламандцах.
– Мне что Рубенс, что Тициан, что Рембрандт – все едино, ибо – воришки, – объяснял Борис Петрович, выдыхая дым «Юно» в окно, уберегая мои юношеские легкие от никотина. – Истоки их могущества – в творениях забытых всеми мазилок. Я вообще недолюбливаю титанов. Шакалами рыскали они по чужим мастерским, скупщикам и рыночным торговцам, набив глаза на добычу творений безвестных, никем еще не понятых, гениев, не обладавших качеством, которое делает умирающего от голода провинциала столичным мэтром, и качество это – наглость, попирание самого святого, права простолюдина на собственное понимание искусства. «…А не милорда глупого с базара понесет» – так, кажется, негодовал поэт, изобличая дурные вкусы крестьян, почему-то не торопящихся покупать на базаре творения какого-то Белинского. Да, милорда! Потому что он понятен трудящемуся, потому что на понятии этом и создаются шедевры. Что понимали так называемые гении и первые ростки, первые проблески рассвета узнавали на полотнах мазилок. Титаны все выкрадывали у них. Мысли, выраженные смелым мазком, необычная расстановка фигур в глубине композиции, умение тенью выпятить свет – все это промелькнуло на холстах безвестных предтеч, не обладавших верою в себя и расторопностью базарных пройдох, то есть тем, чем владели творцы шедевров. Высосав из нищих предвестников все самое ценное, они провозглашали себя гениями, они брали в ученики лучших, талантливых, заставляли их работать под себя, они выпалывали растения, которые могли превзойти их сочностью плодов…
Мир колыхался, стены готовы были вот-вот обрушиться, свербящий стон дрожал над Вселенной, достигая моих ушей, эпохи низвергались бурным водопадом, и эхо сотрясений волновало меня. Я убеждался: придет время – и будет это очень скоро – я услышу «манану».
Кстати, при переходе линии фронта случился эпизод, который решено было ни в коем случае не отображать в рапортах. До фронта так далеко, что иногда казалось: наши уже в Киеве! Тогда становилось грустно… Частенько вспоминались мои боевые друзья, и не просто частенько, а минуты не мог прожить, не повинившись перед ними, потому что речи Богатырева подсказывали мне, что не меня предали Калтыгин и Алеша, а способствовали обманом и предательством разгрому немцев, бесперебойной работе слаженного военно-штабного механизма.
В храме искусств (так выражался Борис Петрович) оказался я и, отбегав утренние десять километров, проглотив кашу-концентрат, раскрывал альбомы, и слезы временами лились у меня, так хотелось отброситься на много веков назад и жить рядом с людьми, запрудившими альбомы. Под гулкими сводами храма стала вскоре звучать французская речь. К сожалению, перепады эпох исказили тот язык, которому учил меня полковник: он, язык этот, отличался от нынешнего французского, как Державин от Пушкина, и когда двумя годами позже я пытался в Германии поговорить на нем с парижанами, то на меня смотрели, как на, сейчас понимаю, ополоумевшего актера «Комеди франсез»: изъяснялся я в манере Атоса со всеми, вероятно, непристойностями мушкетерского жаргона.