Кровь и пот
Шрифт:
Кален был не по времени тепло одет в шубу, в высокие отделанные кошмой сапоги и был поэтому еще более могуч в теле. На голову был он выше всех — его дергали, кто-то даже пробовал повиснуть на нем, но он стоял неподвижно, только головой вертел во все стороны и радовался.
— Эй, джигиты! — закричал он. — Что возьмете? Был бы конь— отдал бы коня. Чапан был бы дорогой, снял бы тут же. А у меня ничего нет!
— Песню спой! — крикнул один, и тут же по всей толпе пошло:
— Песню! Кален-ага, песню!
Кален любил петь и пел хорошо.
Он пел, играя голосом, захватывая все шире, и сам, как конь, потопывал ногами, поводил шеей, и запахло степью, ее полынным духом, повеяло на рыбаков солончаковым ветром, и в этом раздолье играл самый прекрасный на свете конь, любимый конь Батакова Сары!
Давно уже никто не слышал тут такого пения, и все стояли потупясь, и каждый вспоминал свое — кто что: кто детство, кто степь, кто коней, их запах, глухой гром их копыт…
Рай, забывшись, тискал руку какого-то джигита. Глаза у него были широко раскрыты и блестели, в горле что-то двигалось, будто пел он вместе с Каленом.
Когда Кален оборвал, Рай опомнился, выпустил руку джигита и, смущенно посмеиваясь, сказал:
— Ах, поет! Как поет, а? Был бы я девушкой, без ума остался бы от Кален-ага!
А Кален уже двинулся, расталкивая всех, к землянке. В землянке тоже слушали его песню, и никто не шелохнулся, и теперь все повернулись к двери, ждали. Пробившись в дом, разглядев Еламана, Кален, переступая через лежащих, кинулся к нему и не дал подняться, не дал слова сказать, сгреб, навалился медведем и замолчал, только плечи подрагивали.
— Как рад! — сказали старики и стали вытирать глаза.
Потом Кален отпустил Еламана, усадил его на самое почетное место между собой и Мунке, мельком, незаметно оглядел его и стал печален.
На Еламане была рубаха из грубого холста, на ногах тупоносые грубые ботинки. Он похудел, оброс, был бледен. Кален сделал усилие над собой и улыбнулся.
— Тут кое-кто уж за упокой твоей душеньки молился, — весело сказал он. — А ты не с того ли света нагрянул?
— Да и тюрьма не лучше, — вяло улыбнулся в ответ Еламан.
— Н-да… Я как подумаю — у человека-то жилы, выходит, покрепче собачьих. Ко всему привыкает.
Старики со старухами завздыхали, зашевелились.
— Тебя что, выпустили? — спросил Кален. Еламан опять невесело усмехнулся.
— Да нет, убежал.
— Ну да, я так и думал… А где ты сидел?
— После Челкара погнали в Жаманкала.
— Жаманкала! Ну! Ну!.. Еламанжан-ау, это же городок, откуда мы пшеницу покупаем! — сказал Судр Ахмет.
Дом
Почти никто из стоявших у дверей не был знаком Еламану. Он слышал уже, что в прошлую зиму из-за джута многие степняки лишились последнего скота. И он догадался, что эти молчаливые, оборванные люди, жавшиеся у двери, народ все новый, пришлый из степи.
И он вспомнил тогда об одиноком доме в ложбине, при дороге, где он ночевал с Раем в ту жестокую зиму, когда их в кандалах везли в город. Вспомнил он черную властную старуху и девушку и как девушка выбежала на мороз и сунула ему горячую лепешку за пазуху. Он часто потом по пересыльным тюрьмам вспоминал эту лепешку. И сейчас у него горячо стало на сердце, будто лепешка лежала еще за пазухой. «Где они теперь? — думал он. — Пощадила ли их зима?»
— Чай! Самовар несут! Расступись! — закричали снаружи. Все задвигались, громко заговорили, предвкушая чаепитие, потому что какой же разговор без чая!
А Еламан вдруг подумал о жене. Он до сих пор не спросил о ней, ждал, когда сами скажут или вдруг она прибежит. Но Акбала не прибегала, рыбаки помалкивали, и Еламан уже понял, что дело плохо. «Ну что ж, — пробовал успокоиться, — стало трудно жить одной, к отцу перебралась…» Он исподлобья поглядывал на рыбаков и опять опускал глаза. «Да нет, — твердо и грустно подумал он, — была бы у отца, сразу бы сказали. А то помалкивают!»
Даже Кален, не робевший ни перед кем, сейчас отвернулся и сердито посапывал.
— Ну как там аулы джайляу? — спросил Мунке у Калена, незаметно наблюдая за Еламаном.
— Плохи у них дела, — сердито буркнул Кален, тоже косясь ча Еламана. — В редком доме благополучно, если не считать байского…
— Дырявую юрту бог бережет, — обрадовался Дос. — Наш аул пока далек от беды!
— Э, Дос! Когда у целого народа трещит, какой прок от твоего благополучия! Обрадовался! Как рыба, ушедшая от крючка…
Дос был крут, силен, но тугодум и не нашелся что сказать, только нахмурился. Мунке знал, что Кален с Досом недолюбливают друг друга. Испугавшись ссоры, он встрепенулся, поглядел на Еламана и вдруг, решившись, заговорил:
— Дорогой мой Еламан! Еламанжан ты мой! — начал он, собственноручно наливая и протягивая ему пиалу.
Еламан протянул было руку за пиалой и увидел, что рука его дрожит. «Уроню! — подумал он. — Надо обеими!» Он принял пиалу обеими руками. Он понял, что услышит сейчас от Мунке именно то, чего он так боялся. Он весь напрягся, потому что ему не хотелось показывать перед рыбаками свой стыд и свою боль.