Кровавая месть
Шрифт:
И недели через две она закрылась в своей комнате и написала письмо Доминику.
«Дорогой друг!
Ты будешь, наверное, удивлен, получив от меня письмо, ведь до этого я никогда тебе не писала.
Дело в том, что я чувствую себя совершенно растерянной, мне не с кем поговорить. Вокруг меня происходит так много всяких событий, но я чувствую себя так, словно нахожусь в огромном пустом пространстве, где нет ничего реального. Я так напугана — неизвестно чем, и не осмеливаюсь сказать об этом родителям. Я и так доставляю им столько хлопот!
В детстве мы так дружили, в особенности, ты, я и Никлас — трое,
У меня такое ощущение, будто я проснулась после долгого сна. Какой отвратительной я была! Я просто копалась в самой себе, хотя у меня не было на это ни малейших оснований. Только теперь я поняла это, столкнувшись с совершенно необъяснимым явлением: две недели назад на меня пытались напасть, Доминик. Какой-то черный всадник в лесу. Он хотел затоптать меня копытами лошади, и я не понимаю, почему, ведь раньше я его никогда не видела. Мне посчастливилось уйти от погони, но я испытала такой страх, который просто не в силах описать. Я совершенно лишилась покоя. А до этого нападения за мной следили, обо мне спрашивали у наших работников! Так что теперь я боюсь собственной тени, не решаюсь выходить из дому. Теперь я ни за что не пойду коротким путем через лес!
И все-таки это так глупо. Чего я боюсь? Боюсь умереть? Я, которой не для чего больше жить, которая никому больше не приносит радости!
Ах, Доминик, как трудно быть одинокой! В душе, я имею в виду. Конечно, я должна была принять свою судьбу в тот раз, встретив того всадника, жаждущего меня убить. Но я не хочу быть затоптанной! Это звучит так низменно, так гадко!
К самоубийству я не отношусь как к несчастью. Думаю только, что в этом случае человек доставляет больше огорчений своим близким, чем когда просто докучает им своим одиночеством.
Знаешь, в тот день, когда умер Э. (Виллему не могла заставить себя написать полностью его имя), случилось нечто странное. Ты ведь знаешь, мы трое, Никлас, ты и я, всегда удивлялись на свои глаза. И я, в своем неведении, не понимала, почему у меня такие глаза. Но, умирая, он так просил меня сопровождать его в царство мертвых, что мне захотелось это сделать, потому что мне тогда казалось, что это я сама умираю. И тогда, впервые в жизни, я пережила видение — или как там это называется. Оно было таким сильным, таким ярким, что заставило меня страдать. И я поняла тогда, что ты, я и Никлас будем жить вечно, что мы избранные, и это так потрясло меня, что я лишилась чувств. Что это было, я так и не поняла, знаю только, что мой друг Э. был так или иначе причастен к этому.
Не было ли у тебя подобных предчувствий? У тебя, видящего, что кроется за личинами людей? Я догадываюсь, что именно поэтому я так боюсь за тебя, именно поэтому между
Неужели у меня все так безнадежно, Доминик? Неужели я не смогу думать ни о чем ином, кроме как о себе самой? Мне кажется, что я всегда была такой. Но теперь, после того, как я узнала, что Никлас и Ирмелин не могут обладать друг другом, мое сердце обливается кровью — вчера я весь вечер проплакала из-за них. А эти слабоумные, что живут здесь? Я понимаю, каково им приходится, сочувствую им. И все-таки жизнь моя пуста. Мать и отец так добры ко мне, так поразительно терпеливы. У меня же совершенно нет никакого терпения. Мне не сидится на месте, что-то гонит меня вперед к новым переживаниям. Но с этим пора кончать. Я пережила достаточно. Но почему мои переживания всегда такие тяжелые?
Нет, письмо получилось чересчур пессимистическим и самоуглубленным, это потому, что я сегодня весь день не в своей тарелке. Будь добр, дорогой Доминик, напиши мне, расскажи о себе, о своей жизни, о своих близких! Думаю, это облегчит мою жизнь.
Преданная тебе Виллему».
Уже собираясь запечатать сургучом письмо, она остановилась, чувствуя желание добавить: «но я ничего не хочу знать о твоих возможных подругах и видах на женитьбу».
Однако она оставила все, как было. Она не имела права вмешиваться в личную жизнь Доминика, она и так была достаточно эгоистичной, едва не потребовав от другого, чтобы тот не связывал ни с кем свою судьбу. Она быстро запечатала письмо и отослала, боясь раскаяться в написанном.
В августе Виллему сделала, наконец, то, чего давно уже страшилась: отправилась в Свартскуген. Она считала своим долгом рассказать о последних днях жизни Эльдара.
Ей стало страшно, когда она увидела, как мало там осталось жителей. Собрались его родители, младшие братья и сестры, но не все были тут. И когда она спросила, где остальные, ей ответили, что они погибли от несчастных случаев, один за другим: когда были одни в лесу или уезжали в столицу. Ей показалось, что старики о чем-то умалчивают.
Виллему была принята не слишком любезно, но она и не ждала иного приема. Его родители дулись на нее, угостили только лепешкой со сливками, показывая всем своим видом, что делают это исключительно по долгу гостеприимства.
Более растерянная, чем когда-либо, она произнесла, заикаясь:
— Я давно уже собиралась придти сюда. Поговорить с вами…
— Не знаю, о чем мы можем говорить… — пробурчала хозяйка.
— Об Эльдаре, — упавшим голосом продолжала Виллему. — Последние месяцы мы провели с ним в одном и том же месте…
Старуха фыркнула. Ничто в ее манерах не напоминало о покорности и смирении.
— Эльдар был прекрасным человеком, — печально произнесла Виллему. — Вы с полным правом можете им гордиться…
— Знаю, — сухо ответила мать.
Младшие дети сидели на скамейке и пристально изучали ее. Того брата, с которым она когда-то раз говаривала на Липовой аллее, уже не было в живых. Его убил кто-то в узком переулке в Кристиании.
— Эльдар был прирожденным бунтовщиком, — продолжала она, — он погиб на боевом посту. Отдал жизнь за родину…