Кровопролития на Юге
Шрифт:
Министр, казалось, нисколько не рассердился на барона за его откровенность; он лишь сказал ему на прощание, что ему следует подумать над тем, как вывести за пределы королевства тех, кто не желает подчиниться приказам его величества в вопросах веры. Д'Эгалье отвечал, что много размышлял об этом, но так ничего и не придумал, и обещал подумать еще. Затем он удалился.
Спустя несколько дней министр уведомил д'Эгалье, что король удостаивает его прощальной аудиенции. Вот как рассказывает сам барон об этой второй встрече:
«Его величество, — пишет он, — велел позвать меня в залу совета и там оказал мне честь еще раз повторить в присутствии всех министров, что он весьма доволен моей службой и хотел бы исправить меня только в одном отношении. Я стал умолять его величество сказать мне, что же ему во мне не по нраву, уверяя, что постараюсь во что бы то ни стало избавиться
— Я имею в виду вашу религию, — сказал мне король. — Я желал бы видеть в вас доброго католика, чтобы оказывать вам свои милости и чтобы вы по-прежнему продолжали мне служить.
Тут его величество добавил, что следует наставить меня в вере и что когда-нибудь я сам пойму, что это послужило мне к великому благу.
Я отвечал его величеству, что, не щадя жизни, готов доказать свою преданность величайшему королю на земле, но буду почитать себя недостойным его милостей, коль скоро добьюсь их с помощью лицемерия, каковым была бы для меня измена своей вере; сказал, что благодарен за ту воистину королевскую доброту, с какой его величество желает позаботиться о моем спасении; что я сделал все, что мог, чтобы получить наставления в вере и даже чтобы преодолеть в себе предрассудки, усвоенные с младенчества, кои часто препятствуют людям в постижении истины; что в свое время я даже близок был к тому, чтобы вовсе утратить веру, но Всевышний, сжалившись надо мною, отверз мне глаза и вывел из этого тягостного состояния, открыв мне истинность той веры, в которой я был рожден. И могу заверить ваше величество, добавил я, что многие лангедокские епископы, которые должны были бы, как мне кажется, трудиться над обращением нашим в католичество, на деле служат орудием, коим воспользовалось Провидение, дабы не дать нам превратиться в католиков: вместо того чтобы привлекать нас кротостью и благим примером, они всевозможными гонениями непрестанно внушали нам, что, если в низости своей мы отречемся от веры, которую почитаем правой, Бог покарает нас, предав нас в руки пастырей, которые и не думают о том, как бы пособить нам в спасении наших душ, но изо всех сил стараются ввергнуть нас в отчаяние.
Король на это пожал плечами и сказал мне: «Довольно, оставим этот разговор». Я испросил у него благословения, как у моего монарха и отца всех своих подданных. Король рассмеялся и сказал, что г-н де Шамийар передаст мне его приказ».
В силу этого приглашения на другой день д'Эгалье по просьбе министра явился к нему в его загородный дом; Шамийар сообщил, что король назначил ему пенсион в восемьсот ливров. Барон на это заметил, что трудился совсем не ради денег, но надеялся на лучшее вознаграждение: все, чего он просил в этом смысле, — возмещение тех трех-четырех сотен пистолей, потраченных на бесконечные свои разъезды, вот и все, но Шамийар возразил, что король привык, чтобы все его дары принимались с благодарностью, каковы бы они ни были. На это сказать было нечего, и д'Эгалье тем же вечером выехал в Лангедок.
Три месяца спустя он получил от Шамийара приказ покинуть королевство с обещанием пенсиона в четыреста экю, причем деньги за первую четверть года были ему выплачены вперед. Ему не оставалось ничего другого, кроме как повиноваться, и он пустился в путь в сопровождении тридцати трех своих людей, с которыми 23 сентября прибыл в Женеву; но как только он там оказался, Людовик XIV решил, что проявил уже достаточное великодушие и что они с бароном в расчете; поэтому д'Эгалье целый год напрасно дожидался второй четверти своего пенсиона.
На исходе этого срока он, видя, что письма его к Шамийару остаются без ответа, и не имея средств к существованию, счел себя вправе вернуться в свое родовое имение и приехал во Францию.
Когда он проезжал через Лион, об этом, как на грех, узнал лионский купеческий старшина: он приказал арестовать барона и сообщил о его аресте королю, который распорядился препроводить его в замок Лош. Проведя год в заключении, д'Эгалье, которому в ту пору едва исполнилось тридцать пять лет, решил приложить все силы, чтобы вырваться на свободу, находя, что лучше умереть при попытке к бегству, чем жить в заточении, которому не предвиделось конца. Он исхитрился добыть пилку, перепилил решетку своей тюрьмы и спустился по простыням, привязав к концу железный прут, который надеялся использовать как оружие, когда окажется на земле. И впрямь, когда ближайший часовой окликнул: «Кто идет?» — д'Эгалье свалил его с ног ударом прута. Но часовой успел крикнуть, поднялась тревога, второй часовой заметил беглеца, выстрелил в него и убил.
Так было вознаграждено патриотическое рвение барона д'Эгалье.
Между тем войско Ролана необычно разрослось, поскольку в него влились люди Кавалье; теперь под началом у Ролана было около восьмисот человек. Другой главарь, по имени Жоанни, располагал отрядом в четыреста человек. У Лароза, которому передал командование Кастане, было человек триста, у Буазо из Рошгюда — сто, у Сальте из Сустеля — двести, Луи Кост имел в распоряжении пятьдесят человек, а Катина — сорок; таким образом, несмотря на победу Монревеля и переговоры г-на де Виллара, рубашечники все еще представляли собой армию в тысячу восемьсот девяносто человек, не считая одиночек, воевавших на свой страх и риск, не признавая ничьих приказов, — и они-то, быть может, причиняли врагу наибольший ущерб. Впрочем, все эти отряды, кроме тех, кто, как мы уже сказали, воевал в одиночку, подчинялись Ролану, который после отступничества Кавалье был объявлен генералиссимусом. Итак, г-н де Виллар решил, что надобно оторвать от мятежников Ролана, как до того Кавалье, и тогда дело пойдет на лад.
И вот, чтобы перетянуть Ролана на свою сторону, он пустил в ход всевозможные угрозы и посулы, и как только одна попытка терпела неудачу, он тут же предпринимал следующую. На миг появилась надежда склонить Ролана к соглашению с помощью некоего Журдана де Миане, его большого друга, предложившего себя в качестве посредника, но и тот потерпел неудачу, подобно всем остальным: Ролан ответил решительным отказом, и стало ясно, что от уговоров следует перейти к иным мерам. Голова Ролана еще раньше была оценена в сотню луидоров, теперь эту сумму удвоили.
Три дня спустя один молодой человек из Юзеса по имени Маларт, пользовавшийся полным доверием Ролана, написал г-ну де Парату, что генерал рубашечников с семью или восемью своими офицерами должен остановиться на ночлег в замке Кастельно вечером 14 августа.
Де Парат немедленно отдал распоряжение и приказал Лакосту-Бадье, командиру второго шаролезского батальона вместе с двумя ротами сен-серненских драгун и всеми офицерами, у которых были хорошие лошади, к восьми часам вечера приготовиться к вылазке, о цели которой он им не сообщил. Лишь в восемь часов они узнали, что им предстоит предпринять, и с такой поспешностью пустились в путь, что через час уже завидели замок Кастельно; им пришлось остановиться и спрятаться, чтобы не явиться слишком рано и дожидаться, пока Ролан ляжет.
Напрасны были их опасения: вождь рубашечников, привыкший полагаться на своих людей, как на самого себя, лег спать без опасений, понадеявшись на бдительность одного из офицеров по имени Гримо, который стоял на часах на башне замка. Но Лакост-Бадье и его драгуны, ведомые Малартом, пробрались по узкой тропинке к самому подножию крепостной стены так, что их почти невозможно было заметить; Гримо обнаружил их слишком поздно, когда замок оказался обложен со всех сторон. Гримо тут же выстрелил из ружья и закричал: «К оружию!» Ролан, разбуженный криком и выстрелом, спрыгнул с кровати, одной рукой схватил одежду, а другой — саблю и бросился в конюшню. На пороге спальни он наткнулся на Гримо, который, не думая о собственном спасении, прибежал позаботиться о спасении своего предводителя. Они поспешили в конюшню, чтобы взять лошадей, но трое их людей — то были Маршан, Бур дали и Бейо — оказались проворнее: они забрали самых лучших коней и, вскочив на них прямо без седел, ускакали через главные ворота, прежде чем драгуны успели их схватить. Остальные лошади были много хуже: драгуны легко бы их нагнали, поэтому Ролан предпочел бегство пешком, позволявшее отказаться от больших дорог и искать укрытия в каждом овраге, под любым кустом. Итак, он вместе с пятью оставшимися при нем офицерами бросился к калитке на задах, выходившей в поле; но пока в главные ворота врывались драгуны, замок оцепили другие войска; беглецы попали в засаду и вскоре оказались окружены. Тогда Ролан отшвырнул одежду, в которую не успел облачиться, прислонился спиной к дереву, выхватил саблю и стал грозить тому храбрецу, будь он офицером или солдатом, который оказался бы отважнее прочих и попытался бы его схватить. На лице у этого человека запечатлелась такая отчаянная решимость, что, хотя он один, полуодетый, бросил вызов целой толпе, нападающие на миг заколебались и никто не отваживался к нему приблизиться. Но тут в тишине прозвучал выстрел; рука Ролана, простертая к недругам, опустилась, сабля, угрожавшая им, выпала из его пальцев, колени ослабели, тело, опиравшееся на дерево, еще мгновение держалось на ногах, мало-помалу оседая. И тут Ролан, собравшись с силами, воздел обе руки к небу, словно призывал Божью кару на головы убийц; но он уже не мог вымолвить ни слова и упал мертвый.