Кровопролития на Юге
Шрифт:
Когда обоих доставили к губернатору, Франсезе в ответ на его вопросы объявил, что скажет только одно: с тех пор как умер брат Катина, у него нет другого желания, кроме как принять такую же мученическую смерть и чтобы его прах смешался с прахом Катина; а Брен отвечал, что счастьем и гордостью для него будет умереть за дело Божье вместе с таким доблестным товарищем, как Франсезе, Такая система защиты вела прямым ходом на допрос с пристрастием и на костер; нашим читателям уже известно, что такое эта двойная казнь. Франсезе и Брен претерпели и то, и другое 30 апреля, не дав никаких показаний и не проронив ни единой жалобы.
Оставался Боэтон, в чьем доме зародился заговор; донес на него Виллас, который оказался слишком слаб для пытки и избавился от нее ценой этого разоблачения.
Боэтон, умеренный, но стойкий и преисполненный веры протестант, по своим принципам близкий к квакерству, вовсе не желал пускать в ход оружие, но согласился помогать делу всеми прочими средствами с присущим
На другой день после прибытия в Монпелье Боэтон, несмотря на мольбы жены и сына, был приговорен к смерти через колесование после допроса без пристрастия и с пристрастием; спокойствие и мужество не изменили ему, когда он услышал столь суровый приговор; он сказал, что готов претерпеть все мучения, какие Господу угодно послать ему, дабы испытать прочность его веры.
В самом деле, Боэтон перенес пытки с такой твердостью, что г-н де Бавиль, присутствовавший при допросе, чтобы выслушать его признания, владел собою, казалось, много хуже, чем истязуемый; он настолько потерял самообладание, что, позабыв о священном долге судьи, ударил и оскорбил осужденного. Тогда Боэтон, не ответив г-ну Бавилю ни словом, возвел глаза к небу и воскликнул: «Господи, Господи, доколе будешь ты терпеть торжество нечестивца? Доколе будешь позволять ему пить невинную кровь? Эта кровь вопиет к тебе о мщении; доколе же будет медлить твое правосудие? Разбуди же свой древний гнев, дай волю сочувствию!» И г-н де Бавиль удалился, приказав вести его на казнь.
На Эспланаде был возведен эшафот; то был, как всегда при подобных казнях, помост высотой в пять-шесть футов, на котором был укреплен плашмя крест св. Андрея, представлявший собой два бруса, скрепленных посредине и перекрещивавшихся наискосок. В каждом из четырех ответвлений имелось по две выемки на расстоянии около фута одна от другой, чтобы руки и ноги, привязанные не к ровным брусьям, легче ломались в этих местах, и наконец, рядом с этим крестом в одном из углов эшафота на оси было прикреплено небольшое колесо от кареты, с отпиленной верхней выступающей частью ступицы. На это ложе страданий клали жертву, чтобы зрители насладились ее последними содроганиями, когда палач уже сделал свое дело, и теперь только смерти оставалось сделать свое.
Боэтона отвезли на казнь в телеге под барабанный бой, чтобы заглушить его увещевания. Однако голос его обладал такой мощью, что все время перекрывал дробь барабанов: он увещевал братьев по вере быть стойкими в верности Иисусу Христу.
Примерно на полпути к Эспланаде на дороге случайно оказался один из друзей осужденного; боясь, что ему не достанет сил вынести подобное зрелище, он бросился в лавку по соседству; однако, поравнявшись с дверью, Боэтон распорядился остановить телегу и попросил у прево дозволения сказать другу два слова; прево разрешил. Тогда он попросил вызвать его из лавки, где тот укрылся, и когда друг, рыдая, вышел, Боэтон сказал ему: «Почему вы от меня убегаете? Не потому ли, что видите меня в том облике, в каком был Иисус Христос? Почему вы плачете, когда он явил мне свою милость, призывая меня к себе? Ведь теперь мне, недостойному, позволено будет кровью своей скрепить защиту дела Господня!»
Тогда друг бросился ему в объятия, все окружающие умилились, и прево приказал поскорее ехать дальше; Боэтон продолжил свой путь, ни единым ропотом не посетовав на жестокость, с какою было пресечено это последнее свидание.
Когда телега завернула за угол, он увидел эшафот, немедля воздел руки к небу и, просияв, радостно воскликнул:
— Мужайся, душа моя! Вижу место твоего торжества, и скоро, освободясь от горестных пут, ты воспаришь на небо.
Очутившись у подножия эшафота, он не мог взойти на него без посторонней помощи, ибо ноги, истерзанные испанским сапогом во время пытки, не держали его; покуда ему помогали подняться, он увещевал и утешал протестантов, плакавших навзрыд. На помосте он лег на крест св. Андрея, но тут палач сказал ему, что надобно раздеться; Боэтон с улыбкой
Едва ли когда-нибудь казнь производила на толпу такое впечатление; аббат де Массийа, бывший свидетелем этого всеобщего смущения, поспешил к г-ну де Бавилю и сказал ему, что смерть Боэтона не только не устрашила протестантов, но лишь утвердила в их вере, о чем легко можно судить по тому, как они рыдали и славили умирающего.
Г-н де Бавиль, признав справедливость этого замечания, распорядился, чтобы осужденного прикончили. Приказ немедля передали палачу, и тот приблизился к Боэтону, чтобы добить его последним ударом в грудь; но тут один из стражников, стоявших на эшафоте, бросился между жертвой и палачом и закричал, что негоже добивать гугенота, прежде чем он не настрадается вдоволь. При этих словах истязуемый, слыша жестокий спор, разгоревшийся над ним, на мгновение прервал молитву, приподнял голову, свисавшую с колеса, и произнес: «Друг мой, вы полагаете, что я страдаю, и вы не заблуждаетесь: я в самом деле страдаю, но со мною Тот, за кого я принимаю муки, и кто дает мне силы радостно переносить мои страдания». Однако в этот миг приказ г-на де Бавиля передали вторично, и стражник не посмел более противиться его исполнению; палач приблизился к осужденному. Боэтон увидел, что настал его последний миг, и сказал: «Любезные братья, да послужит вам моя смерть примером служения Евангелию во всей его чистоте; будьте все верными свидетелями тому, что я умираю в вере Христа и его святых апостолов». Едва он вымолвил эти слова, прут палача раздробил ему грудь. Еще послышались какие-то невнятные звуки, смутно напоминавшие молитву, а затем голова казненного запрокинулась назад. Мученик испустил дух.
Этой последней казнью окончилась смута в Лангедоке.
Появлялись еще время от времени неосторожные проповедники, расплачивавшиеся смертью на колесе или на виселице за свои запоздалые проповеди, которым боязливо внимали остатки мятежников; были еще вспышки недовольства в Виваре, кои возбудил Даниэль Бийар; в ходе их несколько католиков были найдены убитыми на большой дороге; и наконец, было еще несколько больших сражений, как например, битва при Сен-Пьер-Вилле, где рубашечники, верные строгим традициям Кавалье, Катина и Раванеля, сражались каждый с двадцатью противниками; но все эти проповеди, все смертоубийства, все схватки уже не имели прежнего значения: то были последние всплески гражданской войны, последние содрогания почвы, какие бывают еще долго после извержения вулкана.
Кавалье и сам вскоре понял, что все кончилось: из Голландии он переехал в Англию, где нашел самый ласковый прием у королевы Анны; она предложила ему поступить на службу к Англии, и он согласился; она поставила его во главе полка, состоявшего из беженцев; вышло так, что в Великобритании он получил наконец чин полковника, которым был пожалован еще во Франции. Во время битвы при Альмансе Кавалье командовал полком, который по воле случая столкнулся с французским полком; старые враги узнали друг друга и, взревев от ярости, не слушая никаких приказов, не выполняя никаких маневров, ринулись друг на друга с такой злобой, что, по свидетельству герцога Бервика, почти полностью истребили друг друга. Однако Кавалье уцелел в этой бойне, в которой принял немалое участие, а после этого боя его сделали генералом и назначили губернатором острова Джерси. Умер он в Челси, в мае 1740 года, шестидесяти лет от роду.
«Я считаю, — говорит Мальзерб, — что этот воин, который никогда не был на военной службе, стал великим военачальником единственно благодаря природному дару; этот рубашечник, осмелившийся когда-то покарать преступление в присутствии свирепого войска, существовавшего лишь за счет подобных преступлений, этот неотесанный крестьянин, который в двадцать лет был принят на равных правах в обществе высокопоставленных людей, перенял их обычаи и снискал их любовь и уважение, этот мужчина, который, привыкнув к бурной жизни и имея основания возгордиться своими успехами, оказался прирожденным философом, что позволило ему в течение тридцати пяти лет вести спокойную частную жизнь, представляется мне одной из самых редких натур, какие сохранила для нас история».