Круги жизни
Шрифт:
Прадед Иван и два послесловия
Начну с пустякового, с букв «о» и «е». Историки обычно его именуют Виткевичем: ссылаются на то, что в «документах» — буква «е». Уж если заниматься буквоедством, мне остается лишь улыбнуться: на всех моих подписях, когда пишешь скорописью, буква «о» всегда выглядит как «е». Мало того, благодаря давним общениям с Польшей в русском языке гораздо естественней звучит Виткевич.
Как хорошо это знаю! Постоянно получаю письма на эту фамилию: даже из Союза писателей с адресом, напечатанным типографским способом. Нет ничего легче, как доказать по «документам», что на самом деле и я никакой не Виткович, а ежели меня кто-нибудь так именует, — недоразумение.
Между тем на самом деле
Еще когда я был десяти-одиннадцатилетним мальчиком, отец с гордостью рассказывал мне о своем деде Иване: о том, что за активное участие в заговоре вильненских гимназистов против царя был приговорен к смертной казни через повешение, что смертный приговор из-за несовершеннолетия ему заменили ссылкой на Южный Урал, куда был отдан в солдаты, что на Урале изучил восточные языки и сделался таким знатоком Востока, что его взял из солдат к себе в адъютанты Перовский — генерал-губернатор Оренбургского края, что к деду Ивану наезжала из Польши его будущая жена (моя прабабка — литовка), пока совсем не переселилась к нему, разделив с ним невзгоды, что, прославившись своими работами по Востоку, дед Иван был вызван в Петербург для доклада царю, накануне приема был найден убитым, а его книги, бумаги и географические карты Туркестана таинственно исчезли. Это знаю с детства — задолго до того, как документы были опубликованы.
Потом уже из работ историков узнал, что Ивана приговорили к повешению, когда ему было четырнадцать лет, потом отдали в солдаты в Орскую крепость, что, изучив у караванщиков языки, он на свой страх и риск совершил два смелых путешествия в Бухару, что в Оренбурге близко сошелся с писателем Владимиром Далем (прославившимся потом составлением Толкового словаря русского языка), что описание Бухары прадеда Ивана сохранено нам как раз в записях В. Даля, что среди бумаг, таинственно исчезнувших в день убийства, если верить полицейскому донесению, было двадцать рукописных словарей — каждый от шестисот до девятисот страниц, больше ста рукописных карт и множество тетрадей со сказками и стихами, записанными в Средней Азии и Афганистане, и что спустя сто лет кое-что из этого обнаружилось в Англии, а это значит, что убили его англичане, чтобы завладеть бумагами, а заодно рассчитаться за то, что он выжил из Афганистана английского резидента Бернса: не смогли убить на Востоке, расправились в Петербурге. Кстати, Бернс в своей книге именовал его правильно — Витковичем!
Жизнь и смерть прадеда Ивана проложили глубокий след в семье его сына — моего деда Антона: в честь отца Антон назвал старшего сына Иваном; мой отец Станислав, наслушавшись рассказов о деде, воодушевленный ими, еще учась в реальном училище в Елисаветграде, был сослан как «бунтовщик» в Соловки, так и не окончив училища; брат отца Альберт был, наоборот, заворожен россказнями о среднеазиатских приключениях деда Ивана, двенадцатилетним мальчишкой сбежал из дому в Туркестан. Много лет о нем не было ни слуху ни духу, лишь перед первой империалистической войной «нашелся», уже немолодой, обзаведшийся семьей, а во время войны переселился в Варшаву. С ним я никогда не встречался, но табличку с его именем на принадлежавшем ему доме на Жуковской улице видел в двадцать втором году, когда приехал в Ташкент.
А теперь два послесловия. Было у меня в жизни удивительное событие, которое прямо связываю с прадедом Иваном.
В 1960 году впервые в жизни посетил Литву. Трясусь в автобусе из Каунаса в Бирштанас, раннее утро, сквозь пыльное стекло вижу поля и леса, никогда тут не бывал, но ощущаю, как пахнет вон тот луг, как влажен воздух. Такое чувство, что видел это тысячи раз, что это моя родина, все мне мило, каждый полевой цветок, каждый куст. Трудно рассказать тебе, какое чувство охватило меня, какая полнота ощущений. Среди луга автобус из-за какой-то неполадки остановился. Я выскочил, и мне в лицо сразу пахнуло всем, что ждал, что безошибочно угадал: щек и лба коснулся реденький туман — свой, литовский, неповторимый, со своей особой влажностью.
С этого дня жил как во сне. Неман и леса вокруг Бирштанаса меня околдовали, все на прогулках приобретало для меня таинственный изначальный смысл, литовская и польская речь ласкали слух, как музыка. Ну, польская… как-то объяснимо: в детстве слышал, как отец разговаривал по-польски с тетей Тосей и тетей Богусей.
Но литовская? Не слышал ее никогда! И тут мне впервые пришло в голову: уж не наследство ли это, доставшееся от прадеда и прабабки?! Признаки наследственности передаются, как тебе известно, как раз через два поколения: цвет глаз, цвет волос, некоторые физические особенности. На этом границы науки кончаются.
Кто знает, быть может, вместе с генами передаются еще и воспоминания? Самые сильные ощущения? Если так, то именно Литву должны были оставить мне в наследство прабабка и прадед. Ведь Литва была их детством — самыми острыми ощущениями жизни: в далекой ссылке им должна была мерещиться милая земля детства, и эта тоска по родине сильней другого должна была отозваться в крови правнука. Фантастика? Может быть.
Но когда после Бирштанаса приехал в Вильнюс (город прадеда Ивана), со мной начало твориться нечто и впрямь фантастическое. Мало того, что было такое чувство, будто вернулся домой и что самое большое счастье — жить тут, в этом городе… Иду по улице, говорю себе: вон там, за углом, должен быть храм, ясно рисую себе его, убыстряю шаги, почти бегом заворачиваю за угол. Передо мной этот самый храм (никогда не видел его — понимаешь?!). Мне казалось, что сошел с ума. Бродил по Вильнюсу, чтобы убедиться вновь и вновь в том, что многое угадываю, многое знаю. Конечно же, и ошибался, однако прими в расчет, что за сто сорок лет Вильнюс не раз перестраивался, согласишься: даже одно попадание из семи — фантастика!
После этого расспрашивал многих, кое-кто рассказал мне — правда, туманней — о похожих случаях. Но вот однажды задал этот вопрос в доме Козловских. Оказалось, в юности Галя пережила такое же.
В 1921 году, когда молодая Советская Республика установила дипломатические отношения с Турцией, Галя вместе с отцом попала в Стамбул. Отец ее, Л. Ф. Герус, старый большевик, родом донской казак, был послан с семьей в Турцию в составе нашего торгового представительства.
Гале было тогда четырнадцать лет. Вместе с матерью пошла осмотреть старую византийскую церковь. Этот район Стамбула был тогда полуразрушен: незадолго горел. Где пустырями, где улицами шли… Вдруг Галя схватила мать за руку: «Там за углом — баня!» Свернули за угол, видят — баня! «А там — мечеть!» Мать была потрясена. Сама Галя потом всю жизнь не могла себе объяснить, в чем было дело, теперь же после моего рассказа:
— Да ведь прабабка моя турчанка! С детства знаю: ее девчонкой пленили донские казаки при взятии Измаила. Нет ничего невероятного, если она детство провела в Стамбуле, как раз в той части города…
Опять: райская земля детства и по ней на далекой чужбине тоска! Есть над чем задуматься.
Раз уж вспомнил прадеда, расскажу тебе (совершенно в духе его дневниковых записей, пересказанных Далем) историю о последнем амударьинском тигре. Случилась на моих глазах.
Рассказ с неожиданным концом
В 1946 году летом я приехал в Ходжейли — пристань в низовьях Аму — и вошел в кабинет начальника пароходства в то мгновение, когда там мучительно раздумывали над загадкой. Была в нескольких десятках километров ниже Ходжейли на берегу, заросшем тутами — среднеазиатскими джунглями, — бакенная будка, жили в ней два бакенщика. Дня три до того шел мимо буксир, шел вечером: огни на бакенах не горят, бакенщиков не видать… Погудел-погудел пароход и ушел.