Кругосветка
Шрифт:
— Медные, конечно медные.
— Ага! Вот и попались: как вы могли видеть, какие подковки! Батёк врал, а вы повторяете.
Алексей Максимович настаивал на своем:
— И не видя, я мог прийти путем умозаключений к тому же самому выводу. Как пустится Батёк вприсядку да пятками сверкать — такой звон! Не то что видать, а слыхать, что подковки медные. Не верите, вот спросите Преподобного — он не станет говорить неправду.
— Еще не научился, — подал голос Абзац.
— Совершенно верно, — согласился я. — Да зачем врать, когда можно говорить правду!
— Расскажи
Козан и Степан пересели на скамейке лицами ко мне. И даже Абзац приподнялся и сел на носу.
— Послушаем, как Сергей Преподобный будет правду врать.
Я с непривычки несколько смутился, что со мной тогда еще бывало.
Все сидели теперь лицом ко мне, и я на корме, подгребаясь веслом, почувствовал себя, как учитель на кафедре.
Пешков, ободряя меня, покрутил головой: не робей, мол.
— Насчет сапог с подковками — все истинная правда. Это вам подтвердил и Алексей Максимович.
— Опять страхуется, — съязвил Стенька с той улицы.
Я возмутился:
— Что это ты, парень! Вижу я тебя сегодня впервые, а уж второй раз говоришь о страховке. Я не страхуюсь, а опираюсь на авторитет. Пешков сам в хоре Травкина в Царицыне пел тенором. Если б он не заболел там воспалением легких и не потерял голос, то был бы теперь оперным певцом не хуже Ершова!
— Что пел у Травкина — верно, что голоса не стало — тоже верно, а насчет Ершова — низкопробная лесть… Продолжай, Преподобный!
— Слышите, ребята, все правда! Вам еще рано по трактирам ходить, да и вырастете — не советую. Все правда: и безрукавка, и штаны с позументом, и Вася вприсядку пляшет… А закрылся трактир, все певцы одежу скидают и все свое надевают. Кто в опорках, кто босой, кто в пиджаке, кто в телогрейке бабьей — иду в другой трактир пропивать, что им за вечер Травкин даст. В тот трактир, где они поют, «в своем виде» их не пускают и водки не дают — такое у Травкина с буфетом условие. Супруга Травкина к закрытию трактира тут как тут: весь наряд их в узлы завяжет, ну, вот как попы, когда в дому молебен отслужили и идут домой.
— А сам-то Травкин, чай, спросит тут же водки и давай хлестать!
— Никто не видал, чтобы он водку, вино или пиво пил. Угощение принимает только чаем. Голос бережет.
— А какой у него голос?
— Голос — очаровательный тенор. Тут и Пешков спорить не станет: не хуже Ершова…
— Это верно. Тенор прекрасный, задушевный, — подтвердил Пешков.
— У вас, Алексей Максимович, наверно, голос был лучше, — медовым голоском сказала Маша.
— «Что было, то уплыло» — сказал китайский мудрец Сам-Пью-Чай.
— Ас Травкина супруга тоже весь наряд снимает?
— Нет, он так и наружи ходит: в поддевке из тонкого синего сукна — двадцать рублей аршин.
— А куда он ходит?
— Ходит по церквам да по шалманам, на майданы, где орлянщики, все проигравши, поют, — Травкин голоса выискивает. В Вятке из собора выхватил баса. Теперь этот бас в императорском театре поет.
— Верно, — подтвердил Пешков: — Федор Иванович Шаляпин Травкину обязан.
— В хору у Травкина вместе с ним «головка» — семь человек: два тенора, два баса, баритон и октава такая, что пустит нижнее «до» — паникадило в соборе гаснет. Они у него на жалованье, и платье у них приличное.
А октава Панибратцев ходит по Дворянской улице в шелковом цилиндре, крылатке, трость с набалдашником. Ехала губернаторша, он цилиндр снял, поклонился с достоинством. Она ему ручкой сделала — думала, что бузулукский предводитель дворянства… Пешков, одобрительно кашлянув, сказал:
— Из тебя, Сергей, пожалуй, будет толк… Продолжай в том же духе.
Никогда не следует поощрять рассказчика, когда он поддается соблазну приодеть голую правду в пышные наряды вымысла…
Поощренный Пешковым, я продолжал:
— Раз вот так-то отплясал Батёк свой номер и, как водится, в конце «поставил точку» — стукнул каблуками и перекувырнулся. А на хорах в трактире сидел заморский богач. Видали около вокзала на Москательной картину во весь дом? Сидит этот заморский житель на жнее-сноповязалке, правит четверкой рыжих сытых коней. Пшеница высокая, густая: колос к колосу. Машина косит пшеницу и вяжет снопы. А на жителе панама, и курит он сигару. В перспективе видна широкая голубая река вроде Волги, называется река Миссисипи.
— Все мы эту картину видели, — подтверждает с носа Абзац. — Вы про Батька забыли, говорите про него. Ну, он перекувырнулся, а дальше что?
— Так вот, этот миллионер вроде Васи Шихобалова приехал эти самые машины нашим купцам продавать. Вам известно, — спросите Машу, — купцы жадные: сеют пшеницу в степи кто пять, кто десять, кто двадцать тысяч десятин; косить да убирать рук не хватает — им машины нужны. Выпили купцы с богачом магарыч в ресторане, и зазвали они его в трактир. Травкина послушать да на Батька посмотреть. Слушал наши песни приезжий довольно спокойно и послал Травкину с половым зеленую бумажку; три рубля. А как пошли плясать, да как наш Батёк перекувырнулся да на ноги встал — тут пришел и он в дикий восторг. Позвал Батька на хоры, подарил Батьку серебряную монету величиной с чайное блюдце и говорит: «Приезжай ко мне в гости за океан. Смело садись, хоть сегодня, на любой пассажирский пароход, скажи к кому — меня там все знают. А дом мой стоит при заводе на реке Миссисипи».
— Правду он это говорит? — спросила Маша Цыганочка Алексея Максимовича.
— Гм… Немножко наш дядя Сережа прикрасил, а случай такой точно был. Только слушал Травкина не сам миллионер, а его уполномоченный. И монета — поменьше блюдечка, однако побольше серебряного рубля… В остальном я могу все подтвердить.
— Блюдечки разные бывают: одно побольше, другое поменьше, — сказал Стенька с той улицы, явно переходя на мою сторону.