Крушение империи
Шрифт:
— Лутшаму ис явреев… — смеясь, читает Людмила Петровна.
— Вот видите, — говорит Симанович, пряча карточку, — значит, со мной можно иметь дело. И всегда с пользой, я вам говорю.
— Какое же у нас с вами может быть дело? — спрашивает Людмила Петровна берет со столика свой бокал с сельтерской и отпивает глоток. То же самое делает теперь и Симанович, утирая губы крошечным розовым платочком.
— Какое дело? — переспрашивает он, глядя то на нее, то на ее соседей по дивану. По всему видно, у него есть действительно какое-то, дело, но он не решается сейчас сказать
«Ну?.. — вопросительно смотрит на него Людмила Петровна. — Говорите, все говорите: может быть, тогда я пойму, для какой точно цели меня пригласили сюда». Она порядком устала, вся эта компания достаточно неприятна ей, а о мамыкинском поручении она почти уже и забыла.
— Адольф Симанович, вероятно, хочет сыграть с вами в макао. Это его любимая игра… — вмешивается в разговор, трунит над распутинским приятелем Петушков.
Симанович незлобив.
— Я уже наигрался, слава богу, в макаву, — покачивает он головой.
Он понял насмешку Петушкова, но, ей-ей, он, Адольф Симанович, незлобив… Верно, он когда-то усиленно играл в «макаву», все его преуспевание в жизни пошло от умелого обращения с игральной картой: никто не умел так незаметно, так виртуозно сделать «накладку», будучи банкометом.
Но это было давно — во время русско-японской войны, на полях Маньчжурии, куда Адольф Симанович привез для утехи и развлечений русских офицеров пятерых бесшабашных, веселых маркитанток из Киева и Одессы и потертый чемоданчик новеньких атласных карт.
С тек пор прошел не один год, и кто посмеет всерьез упрекнуть Адольфа Симановича в том, что он не оставил своего прежнего занятия?
Мало его векселей у Адольфа Симановича?! Кажется, при одном «деле» состоят, — так что это за некорректное поведение, которого так не любит сам Григорий Ефимович! Ведь он, Симанович, никому ни гугу про петушковские «капельки», — у-у, свинья какая!
— Я мог бы посоветовать вам, Людмила Петровна, одно дело, — говорит он. — Но… но мы потом с вами поговорим. Когда мне скажут, так я к вам заеду, и — честное слово Адольфа Симановича! — вы не будете на меня в претензии. Наоборот!
— То есть как это «наоборот»?
Она недоуменно смотрит на его синие, словно отмороженные руки, на лоснящееся, не дочиста выбритое лицо, в его черные бараньи глаза, неопрятно приютившие в уголках, у переносицы, беленькие пузырьки закиси, какая бывает у людей после тяжелого, недолгого сна, — и, ничего не спросив, отворачивается от него, уже не скрывая своей брезгливости.
Украдкой переглядываясь с Губониным-Межерицким, громко, на знакомый мотив «Две гитары за стеной», поет теперь под свой собственный аккомпанемент на откуда-то появившейся гитаре песнь терских казаков рыжеволосая, разрумянившаяся Лерма:
Из-за кочек, из-под пней Лезет враг оравой. Гей, казаки, на коней — И айда за славой! Мать! не хмурь седую бровь, Провожая сына. Ты не плачь, моя любовь Зоренька-девчина.— Ай, ладно! — притоптывает ногами вставший из-за стола Григорий Ефимович и медленным, мягким шагом приближается, к сидящим на диване.
Песнь продолжается.
— Ну! Ну!.. — трясет бородой, взмахивает сжатыми в кулак руками развеселившийся Распутин, и все, уже хором, присоединяются к запевающей артистке.
— Тюли-мули-растудули! — хриплым, срывающимся тенорком выкрикивает Петушков и похлопывает себя по животу.
Горбоносая старая княгиня сидит глубоко в кресле, закрыв глаза. Ее острый подвижной подбородок конвульсивно вздрагивает, она молчит.
Песнь продолжается:
Отшвырнем с родной земли Немцев в их берлогу, Хоть бы даже к ним пришли Черти на подмогу. Пусть, придут! Среди гостей Будет больше крику, Потому что и чертей Мы возьмем на пику!— Еще! Еще!.. — кричит, приказывает Григорий Ефимович послушным гостям и — заглушаемый шумом песни — коротко говорит Людмиле Петровне, тянет ее за руку: — Ну, пойдем, милоя! Заждалась, — а?
На ходу он берет со столика наполненный бокал с позолоченным ободком: небось пить там захочется («Дурак Петушков: чего обомлел так?..»), кусок пастилы и, пропустив вперед себя Людмилу Петровну, входит с ней в губонинский кабинет.
(Ух, пипль-попль, — едва успел выскочить оттуда в ванную, по соседству, Пантелеймон Кандуша! Ну, ничего: и отсюда все будет слышно.)
— Садись, лебедь, — сказал тихо Распутин и сам опустился рядом на оттоманку.
Однако тотчас же встал, подошел к двери в столовую, плотно закрыл ее и вернулся обратно.
— Садись, лебедь, — повторил он, хотя Людмила Петровна уже сидела и не делала никаких попыток встать.
Бокал с сельтерской он поставил на пол, у оттоманки, а пастилу, нисколько не заботясь о соблюдении чистоты, положил на одну из ее подушек.
— Ну, вот… Ну, вот, дусенька, — оглядывался он по сторонам, словно искал что-то, и, найдя вблизи электрический выключатель, повернул его — к полной неожиданности Людмилы Петровны, насторожившейся и готовившейся к другому.
В комнате стало светло — светлей, чем было в столовой. Неужели так и останется: полный свет? — вот удача-то загнанному в ванную, притаившему дыхание Пантелеймону Кандуше.
Где-то, за тонкой стеной, в соседней квартире били приглушенно, как тряпичной булавой по медному тазу, часы: двенадцать ночных ударов.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Немного о Феде Калмыкове
Как уже было сказано, этот вечер принес Феде неожиданное приключение, отодвинувшее на некоторое время в памяти все увиденное и услышанное до сих пор в Петрограде.