Крушение империи
Шрифт:
— А мне доспеть с тобой, доспеть…
— А я не покушаюсь на ваши… доспехи! — в тон ему, нарочито двусмысленно и грубо сказала она, заметив его непристойный жест.
— Чего? — спросил, не поняв, Распутин.
— Того, дедушка!.. — дразнила она его.
Он развеселился, громко и зычно, как ни разу еще не слышала Людмила Петровна, хохотал, схватив себя за бороду.
«Распоясался… похабник!» — настороженно следила она за его движениями, но была рада сейчас, что разговор благодаря этому соскользнул с опасной для нее темы.
Она с силой оттолкнула от себя Распутина, когда тот попытался
«Горе мятущимся… мне это. Что же это со мной? — спрашивала она себя. — Он на меня действует… магнетизер? Грязный мужик, животное! Нет, нет, не он… не может это быть!» — решила Людмила Петровна. Теперь ей надо побороть, преодолеть самое себя, справиться со своим состоянием (она осушает до конца бокал с сельтерской), не поддаться, не дать спутаться мыслям…
Год назад, когда началась война, она бросила свой усадебный Снетин и помчалась госпитальной сестрой на фронт: она, как и все вокруг, ощутила толчок, который должен был помочь ей преодолеть инерцию тяготившей своей серостью, как считала сама, докучливой жизни. Весь мир, казалось, стал жить пожарищем горячих, лавиной ринувшихся на землю страстей, и в громадном огне их она рассчитывала легко и быстро «сжечь, — писала в одном письме, — свое душевное недомогание». Кажется, к Ивану Теплухину в письме говорила она незадолго до войны, что «утратила компас в жизни после неожиданного самоубийства мужа, Сергея»?.. Ну, так, может быть, теперь она вновь обретет этот компас, а с ним вместе и самое себя?
Собственно она не знала, что именно может найти впереди, — в тот момент она и не раздумывала об этом: она помчалась в армию, на фронт, чтобы утратить самое себя, какой была она тогда. Чтобы только утратить!.. Ее поступок родные, друзья, знакомые, соседи приписывали патриотизму, самоотверженности, гуманности, может быть — увлечению (ведь ничто не обязывало ее к тому!), но никто не подумал бы об истинной причине такого стремительного решения. И вот прошло два года, — она могла бы пожелать для себя лучшего!
Необычное, не воображаемое раньше в отцовском генеральском доме и в петербургской квартире брата, владевшее еще вначале, в первые месяцы военной жизни, Людмилой Петровной, — стало теперь до изнурения привычным, знакомым и докучливым. В общем, она, конечно же, любила жизнь (другое дело, что могла иронически и зло отзываться о собственном и чужом бытии…), и почему в сущности и для кого следовало растрачивать себя? — не редко задавалась она вопросом.
Пробыв год на фронте, она, пользуясь связями и знакомствами, оставленными в наследство отцом, генералом Петром Филадельфовичем Величко, легко перекочевала в Петроград: и отдохнуть потребность была и поразнообразить хотелось жизнь. Случайное знакомство с капитаном Мамыкином и его друзьями предоставляло теперь эту возможность: она была остра и прельщала Людмилу Петровну большой волнующей игрой, прямой участницей которой она становилась.
«Вот авантюра!» — не раз говорила она себе, но не порицая, а радуясь тому, что так случилось. Ее мало заинтересовала политика офицерского кружка заговорщиков. Не многим больше занимал ее мысли и тот, за кем они «охотились», по его собственному выражению, хотя она, как и все в обществе, презирала «темного старца» и возмущалась его ролью при дворе. Она довольна была уже тем, что от нее потребовалось какое-то действие, в зависимости от которого находились удача или поражение других людей.
Поединок на Ковенском сейчас, в незнакомой комнате незнакомой квартиры, куда зазвал ее этот всесильный плут, этот «черт бородатый», как все время называла его, должен был в какой-то степени решить этот вопрос. Но вот быть осторожной, рассудительной и уверенной в себе мешают сейчас непонятно почему пришедшие желания («А может, действительно блудница?..» — думает она о себе) и возникший в памяти совсем уж неожиданно, бог знает в какой связи, образ студента-земляка — Феди Калмыкова.
Монгольский разрез синих глаз, прическа, мягкие черные усики, нажим в лице скул, — господи, он чем-то так напоминает близкий, запечатлевшийся навсегда образ Сергея, мужа!..
Почему она раньше этого не заметила?! Почему поняла это только сейчас? Или память и воображение… лгут? Нет, что она, в самом деле. Конечно, тут нет никакой ошибки: похож, похож, — разве не бросилось ей в глаза это сходство сегодня днем? Она только не вдумывалась в это как следует, мысль мелькнула и — спряталась, чтобы вновь заявить о себе.
«А цветок? Почему я дала ему цветок?.. Господи, какие странные вещи бывают на свете! — думает Людмила Петровна. — Кажется, я ему назначила на завтра встречу? Обязательно, обязательно надо мне повидать его… Я устрою его, может быть спокоен: я переведу его сюда в университет», — вспоминает она о письме Георгия Карабаева.
И вслед за тем:
«А что если под этим предлогом…» — и уже рядом со студентом Калмыковым встает в памяти узколицый, с неестественно прижатыми ушами Мамыкин.
— Григорий Ефимович, — говорит она, наклонившись к к нему, — у меня к вам просьба.
— А у меня до тебя одно дело есть, дусенька. Кака просьба?
— Окажите протекцию одному моему знакомому студенту, Григорий Ефимович. Ему нужно перевестись из Киева в здешний университет. Я имею сама кое-какие связи, но ваша записка, даже без указания адреса… — И она впервые за все время ласково улыбнулась ему.
— Может, другой раз? Пошто торопишь?
— Ну, пожалуйста… Вы мне откажете? Я не верю!
Она вскочила с тахты, схватила его за руки, таща за собой к письменному столу. Распутин слабо упирается.
— Лады, лады… — усаживался он в губонинское кресло. — Ну, я коротко. Пратецию напишу, а ты сама, кому знашь, отдай.
Оторвав листок настольного календаря и взяв перо, он стал писать. По особо присущей неуверенным в своей грамотности людям он шептал вслух, каждое выводимое медленно слово и водил дрожащим пером так, словно не держал его в своей руке, а было привязано оно к чужой и мало послушной.
Писал он криво, крупными, разбросанными буквами, как будто старался налепить их на бумагу. Поставив букву, он некоторое время приглядывался к ней, точно не доверял: не пропадет, не отклеится ли она, — и пальцами зажимал переносицу, как если бы придерживал кто сползающее пенсне.