Крушение
Шрифт:
— Брось, старичок, придумаешь тоже! Тут нечего сравнивать, в общем, брось.
Жан Ле Мерзон, дождавшийся освобождения, важно расхаживает по саду; у него на руке повязка в виде триколора; он смотрит на глицинии, на симметричные окна Замка: сберёг всё-таки родовое гнездо.
Они медленно бредут по аллеям, говоря об обретённом будущем. От этого суматошного дня, от этих обломков, как от отправной точки, Ле Мерзон выстраивает у себя в голове исключающую погрешности последовательность, которую интуитивно видит во всей полноте пронзительный взгляд глаз цвета перванш. А затем поочерёдно лелеет каждое звено: экзамен, диплом «с отличием», предприятие, политика — столько подзаголовков в биографии Жана Ле Мерзона, что с этого дня, опуская случайные подробности, он мог бы хорошо поставленным голосом устраивать диктанты своему будущему панегиристу.
— И это свобода? — насмехается Алькандр. — Вот я ничего не знаю и знать не хочу.
— С таким негативизмом все возможности прошляпишь. Нет, свобода не в том, что ты знаешь, а в том, что ты можешь, чем занимаешься. — В голосе Ле Мерзона непривычная модуляция, он как будто робеет: сейчас
— Пойми, мир надо брать в свои руки, а не отворачиваться от него. Ты презираешь его, потому что тебе в нём нет места… Слушай, я много думал. Презирают то, чего не имеют, чтобы оправдать себя.
— Зелен виноград [30] … — усмехается Алькандр.
— Ну да, всё просто. Твоя любовь всё усложнять наивна. Я строю будущее, потому что хочу быть хозяином — самому себе, вещам, другим людям. Хочу, чтобы от меня что-то зависело. Вот и кую инструменты: математика — это понимание, техника — преобразование и воздействие, политика — власть; вокруг меня не должно быть сопротивления или неясности; я тоже хочу презирать, но на это нужно иметь право. Знать все тайны! Префект полиции, министр внутренних дел — представляешь их взгляд на мир!
30
Слова из басни Лафонтена «Лисица и виноград».
Последние слова он озаряет улыбкой, маскируя пафос долей иронии. Но Алькандр намерен идти до конца.
— Это у тебя от дяди. У него в жизни тоже сплошные тайны и заговоры; кстати, думаю, ему сейчас несладко.
Лицо Ле Мерзона багровеет и сморщивается.
— С тобой невозможно говорить серьёзно. И вообще, у меня дела. Пока.
Выходя из ворот, Алькандр вспоминает, с какой целью пришёл; но разве не Ле Мерзон должен был спросить, где он сегодня будет ночевать?
Всю ночь напролёт Сенатриса пророчествовала. Алькандр не пожалел, что уступил ей в уцелевшем сарае с инструментами диван Резеды. Лёжа прямо на земле, завернувшись в одеяла, которые Лафлёры помогли извлечь из-под развалин, ему пришлось слушать изредка прерываемый дрёмой монотонный голос вещуньи, её бессвязное бормотание в ночи. Сначала Алькандр прислушивался, разобрал несколько регулярно повторявшихся фраз, которыми завершалось, а затем начинало новый круг ликование на руинах. Сенатриса ли это говорит? Голос, не подчинённый воле, словно обретает тревожащую независимость, как блуждающий огонёк, который, если его не поддерживать, погаснет. Она говорит о крушении мира, о зловещем и радостном преображении всего в грязь и экскременты, и эта речь, непристойная, пошлая и опошляющая, сама по себе воплощает всеобщий крах; в ней и из-за неё мимолётные явления нереального и беспомощного мира, лишившись ничтожной претензии на содержание и длительность, приминаются, спрессовываются в тёплом мраке бесконечной мусорной свалки.
Алькандр всё же представлял себе, будто после этой ночи, проведённой в одиночестве с матерью, к нему придёт некоторое утешение; другие обитатели Виллы рассыпались по временным жилищам, он привёл Сенатрису в этот сарай и укрыл брошенными одеялами, от которых теперь пахло сыростью и перегноем. Но Сенатриса ни разу не обратила к нему взгляд, пророческая речь лилась в одиночестве, обращённая к ней самой или к миру, а скорее, ни к кому, замыкаясь в себе, как вещь, которой не о чем просить и не в чем убеждать. И вот обессиленный Алькандр, лёжа прямо на земле в сарае среди обломков прошлого и примет безвозвратной радости, просыпается и в тысячный раз оглядывается по сторонам, словно вынырнул из омута кошмаров и угрызений; сквозь стёкла оранжереи и дыры в крыше понемногу сочится свет зари, и возле внезапно уснувшей матери ему остаётся с содроганием признать, что это и есть апогей одиночества. В образах, затуманенных короткими провалами в судорожный сон, смешивается рассвет, мигрень, абсурдная череда мук и предательств. Так заканчивается для Алькандра время ожидания, и с третьим криком петуха, который, слабея, долетает до него сквозь туман со дна ложбины, начинается будущее. Так прощается он с временным покоем, с этой землёй; сегодня он столкнулся с правдой изгнания и неуклонностью отчуждения. Ведь что бы там ни снилось Сенатрисе, сегодня начнётся что-то новое, но Алькандру в этом не участвовать; что-то тронулось с места и будет неумолимо возводиться и утверждаться на развалинах, на нападках и криках той сволочи с окраины, на амбициях Ле Мерзона-сына, дядиных висячих замках, которые не подвели, и на опухшем лице Резеды.
Глава 3
Продажа помпейских руин Жану Ле Мерзону, который также взялся добиться компенсации, позволила купить домик в Исси, где Алькандр поселил мать. Пришлось вытащить её из оранжереи, где она желала закончить свои дни, помочь ей собрать и упаковать кое-какие богатства, ещё попадавшиеся в развалинах. Вот она — предаётся мечтам в пригороде среди плодов и цветов, примирившись наконец с неисправимой насмешницей судьбой.
Срезает ли Сенатриса розы, следит ли, как поспевает малина? В небе над долиной воскресный самолёт рисует белой кистью вопросительный знак. Местом настоящей любви всегда будет сад — там всё растёт и цветёт. Как зерно, набухающее в удобренной почве, Алькандр мечтает вновь погрузиться здесь в теплоту начала начал, пока Сенатриса, вооружившись лопатой, секатором или поливочным шлангом, участвует в нескончаемых трудах природы; прозорливо угадывая недовершённые поползновения, немые потуги растительности, она раскрывает почки, ускоряет прилив соков и, срезая охваченные неорганическим оцепенением ветви, подготавливает дерзкий и недолговечный триумф жизни.
Кладбище в двух шагах отсюда, куда скоро мы её отнесём, — антипод сада и одновременно его копия. Сенатриса украдкой туда наведывается; но вовсе не для того, чтобы услышать дрожащие голоса мертвецов, питающие её пророческое вдохновение: за этой оградой, ощутив опьянение жизнью, дав волне покоя пролиться на бурлящий генезис, который окружает её в собственном саду, среди прямых аллей и гладких мраморных плит получает она утешительное обещание ухода в мир иной. Так немощным телом и готовой воспарить душой ведёт она диалог о двух садах — жизни и смерти; ведь когда вокруг её дома распускаются и увядают растения, сменяют друг друга почки и листья, увядшие цветы и набухшие бутоны, разве неизменная очерёдность времён года на плодородной пригородной почве не символизирует чудесную неотвратимость возвращения? Да и мертвецы Исси-ле-Мулино, избавившись во мраке могил от груза тревог о преходящем и возродившись в истинном своём естестве, подтверждают, что вечность существует. Надев волшебную шляпу, у которой она надставила поля, чтобы убор соответствовал её деревенским занятиям, приподнимая порой полы бирюзовой мантии, до лодыжек спадающей вдоль её большого тела, Сенатриса с озабоченным или задумчивым видом среди своего урожая напоминает пугало, которое соорудили крестьянские руки, или же, если Алькандр смотрит на неё с большей почтительностью, — на древнейшее божество, один из тех идолов изобилия и плодородия, чью простую форму, заданную природой в стволе старой оливы или в гладком камне, лишь немного доработал художник-дикарь с его благоговейным практицизмом, чтобы читались заложенные в узловатости дерева, в прожилках минерала обобщённые атрибуты женственности. Так её священная персона соединяет в загадочном единстве противоположные, казалось бы, признаки обновления и постоянства: она прародительница и кормилица, землепашец и наперсница усопших, она Гея, богиня земли, наша общая мать и супруга, из её лона мы вышли, в него и вернёмся; в бесконечно повторяющемся цикле зарождения и разложения она — материя вечности.
Но всеобщему закону природы Алькандр отвечает унынием мыслящей особи. Он — зияние в этой всеобъемлющей наполненности, капля воздуха, блуждающая в тёплом мраке земли. На спокойное безбрежное величие материи он наводит зеркало своего тревожного конечного «я». Против безжалостной доброты божества обращает бесполезную ярость индивида. И кажется, будто от его бешенства прорывается ткань существования, и в эту брешь сцеживается едкая капля небытия; и чтобы его бунт возымел продолжение, он ожесточённо разводит по разные стороны собственного гнева жизнь и смерть, которые любовно сплетаются на кладбищах и в садах. Как бы сложился у него разговор с матерью? В часы, не занятые прорицаниями, Сенатриса погружается в растительную дрёму. Она всегда казалась немного не от мира сего; ещё бы: жизнь у неё, как говорится, была не сахар. Но теперь её душа попала в путы, связующие её с мертвецами, и тело ждёт, чтобы незримо рассеяться по окраинным садам, готовясь к новому цветению, так что Сенатриса, живущая в двух стихиях, — двуликое существо, чья земная наполненность взмахом крыла превращается в лазурную прозрачность потустороннего, — уходит от домогательств Алькандра, точно славка, выпорхнувшая из рук нерасторопного продавца птиц. В этом благоуханном саду он как никогда познаёт плен одиночества.
Но он то и дело сбегает из Исси-ле-Мулино. На дорогах, заросших диким виноградом, между ветхих домов и рабочих огородов он встречает стариков с лицами идолов и бородами визирей, армянок с антрацитовыми глазами — он в Анатолии тысячу лет назад, в Ване, в Трапезунде [31] . Он чувствует скрытую дрожь, видит смутные очертания холма, изрытого древними лазами, над которым лениво работали обвалы и проседания почвы; строения здесь расшатанные, несимметричные, беспорядочно налезают друг на друга хибары с плоскими крышами и террасами, которые кривенько повёрнуты лицом к наблюдателю и открываются все разом в невозможном ракурсе, как на старинной фреске, где кропотливость рисовальщика призвана возместить недостаток видимого пространства через обратную перспективу; частые петли дорог, в которых чужак сразу заблудится, как на базаре, смущённый взглядом чёрных широко распахнутых глаз, мгновение провожающих его, хотя голова остаётся неподвижной; на базарной площади запах пряностей и солонины, в котором тысячи солнц Востока смешались с гризайлью крытых рынков; эхо тайных пиршеств под сводами зелёных беседок по вечерам; сон под звёздами на плоских крышах, переливы армянской речи, разливающейся во всей пестроте среди ночной тишины, как рисунок ковра на тёмном фоне; внизу — редкие мерцающие огни за пыльными окнами больших кафе, где в триктрак играют тени; гул шагов в подземельях, в карьерах, которыми изрыто брюхо холма, — оседая, он на все времена придаёт строениям и изгородям непрочность руин; под зыбкой почвой подземельная ночь повторяет, а может, и творит ночь небесную. И ему является душа погребального города, молчаливо властвующая над течением времени, — вот он, Трапезунд, ветхое пристанище, где продолжается сумеречная обрядная жизнь разрушенной Византии [32] , а мерцание долины у подножия холма напоминает лунный свет, скользящий по плещущим волнам Понта Эвксинского [33] . Осада и разграбление неизбежны, пурпурные монаршие одеяния, священные сосуды и ковчежцы из церквей спрятали в водоёме.
31
Ван, Трапезунд — города на территории Турции.
32
В Трапезундской империи (1204–1461), образовавшейся в результате распада Византии и находившейся под контролем турок, греки-христиане, жившие в столице, справляли христианские обряды по ночам.
33
Так древние греки называли Чёрное море.