Крушение
Шрифт:
Как-то вечером идейкой оказывается большой автомобиль.
— Ты ведь неплохо зарабатываешь, — заявляет Резеда. — Как мы выглядим перед соседями?
— И не говорите, дорогая графиня, — отвечает Алькандр.
Он знает, что этот титул раздражает её ещё больше, чем статус жены иноземца, ведь всякий раз, пытаясь применить его «к себе любимой», она не находит ничего общего с образами из фильмов и журналов.
Впрочем, автомобиль — самая безобидная из её «идеек». Кроме выходов в кино, Алькандр будет пользоваться им один, повинуясь прихотям дорог, прельщённый мощью и податливостью этого механизма.
Решительнее он сопротивляется телевизору, видя в нём верную угрозу для пианино. Резеда «не любит» джазовую музыку; как будто джазу нужна её любовь! Вечерами она частенько уговаривает его:
— Ты не любишь никуда ходить. Эта штука сегодня есть у всех.
Несколько месяцев пианино и телевизор сосуществуют
И вот, подобно растению, которое, не успев пустить корни, тут же оттягивает к своим ветвям питательные соки чернозёма, наполняясь ими, распуская почки и умножая своё присутствие тенью, мастерски отброшенной на газон, постепенно материализуется предместечковая Резеда. Ей как будто мало заявить о своём сговоре с материей румянцем щёк, вернувшимся блеском волос, всё более заметной округлостью бедра, как будто громоздкая мебель, которой она себя окружает, — недостаточное свидетельство её единосущности со всем, что есть весомого, непроницаемого и прочного; окончательно освоившись, Резеда тут же вносит свою лепту в невыносимый переизбыток реальности. Пару вязальных спиц она припрятала, ещё когда Алькандр помогал ей перевозить барахло: и вот один за другим появляются рождённые терпением и созидательным упорством Резеды бесчисленные свитера, толстые носки, тёплые шарфы, которыми ей хочется прикрыть ирреальность мужа. Чтобы вместить плоды этого угрожающего размножения, приобретён комод с глубокими ящиками, который только сужает и без того тесное пространство дома. Комод забит до отказа, готова весёлая шапка с помпоном, напялить которую Алькандр отказался, а клубки шерсти, неизменно подобранные в горчичных или шафрановых тонах, ещё остались, и Резеда, махнув рукой на соображения практичности и супружеской любви, без всякой внятной цели, лишь бы утвердить присутствие вещей, начинает сплетать эдакую бесконечную епитрахиль, объёмное вязаное полотнище, которое струится меж её раздвинутых ног и тяжёлыми складками спадает к ступням.
Алькандр наблюдает её за работой в этой некрасивой позе и чувствует, как в нём оживает его единственная страсть — стремление исчезнуть. Маленькая флейтистка из его ночей — обман! Из этой рабской плоти он хотел возвести стены вечного города. Но раб трудится; такова его рабская натура. Нюансы наслаждения и звуков флейты лишь отражают в воображении хозяина его бесплотные желания. Раб не думает; он ничто, но изо всех сил стремится к существованию; и, не умея утвердиться иначе, созидает. Ах, какая мерзость, с точки зрения Алькандра, это желание уподобиться вещам, проникнуть в инертные сферы: удручающая метаморфоза застывшей овеществлённой жизни, словно её настигла жестокая кара какого-нибудь античного бога! Лучше уж было бы вовсе исчезнуть, развеять в дыхании времени силу, которую носишь в себе, прежде чем, окаменев и растратив все призрачные возможности, она застынет в несгибаемой прямоте действия! Если надо умереть, некрасиво оставлять следы; если миришься с многообразием, нечестно умножать его, словно решил с ним свыкнуться! В истоках не больше правды, чем в упадке истории: Алькандр видит, как на заре лучезарного рабства вырастает зловещая тень производительного труда.
Он ни на минуту не сомневался, что когда-нибудь её не станет, как и всего остального.
— На ужин у нас сардины, — кротко произносит Резеда с порога. — Я в бакалею.
Влажный ночной ветер, влетев через распахнутую входную дверь, освежает лоб Алькандра. Искры прочёркивают серый экран шипящего телевизора, который она не выключила, когда закончились передачи. Миновала полночь, сардины в пригороде уже не купить. К тому же тридцать первое число, она унесла с собой всю зарплату. Алькандр может запереть дверь изнутри.
И вдруг среди ночи его начинают мучить сомнения и воспоминания. Разрозненные образы, как облака, разбросанные и летящие по чистому небу, наполняют тревогой его бессонницу; маленький венецианский мостик в незнакомом городе, пылающий в сернистых лучах закатного солнца, бессильная рука Мероэ, усыпанная кольцами, её золотистые глаза, погасшие в сумерках. Сожаление о прежней любви проваливается в пустоту и отравляет радость расставания.
Зачем нужны женщины? Вечно заменяя совершенство, которого нет в принципе, они заслоняют собой головокружительную прозрачность пустоты, и за их реальными телами остаётся невидимая фигура, черты которой они умудряются перенять. Они идут друг за другом, робко, держась за руки, по очереди заполняя перед нашими глазами то самое место, где матовая пелена реальности вот-вот должна спасть, чтобы наш взгляд мог наконец затеряться в бесконечности убегающих горизонтов. У них у всех нежная и фальшивая искушающая улыбка; они желают искушать, а значит, обманывать, заставляют нас прочитывать в своих чертах то, что сами скрыли — лицо небытия, невидимые черты которого постепенно поблекнут, растворятся в настоящей, осязаемой плоти. Немыслимая вещь — экран и зеркало одновременно, причём созданное живой всепоглощающей материей, и отражение, попав в ловушку, увязнув в стеклянном желе, медленно тает, переваривается беспощадной утробой! Радость и горечь вдохновляют друг друга в аккордах этого триумфа безумия. В померкшем образе Мероэ Алькандр видит мимолётное отражение уничтоженной Империи, которую он в ней любил, а за фигурой Резеды, за мягким, но сильным плечом девы из народа — пустоту от исчезнувшей Мероэ; чувство невосполненности, подрывавшее все попытки счастья, возникало от уверенности в том, что есть различие, разрыв, пропасть между образом, который он стремился обожать, и совершенством, которое в нём отображалось. Он хотел обмануться, связать свою властную нежность со скромными символами одомашненной женственности, с вязанием, менструациями, банками сардин, с самим существованием тела молодой женщины, с глупой округлостью её форм. Но теперь стало ясно, что именно этого и ждал от него безликий ловчий, соорудивший незамысловатый механизм этого капкана; раб тоже предупреждал его: матовость осязаемого заволакивала зияющие бреши, позволявшие заглянуть по ту сторону отражения, заполняла лакуны, принадлежавшие его личному небытию. Он вдруг испытывает огромное облегчение: уход Резеды, навсегда избавляя его от подмен, призрачных субститутов, приоткрывает двери истинного небытия, переставшего быть таковым. Он ложится поперёк кровати, опустевшей после адюльтера, и свободно вытягивает ноги. Какие просторы открываются, да ещё при его нелюбви к ограничениям! Ему вспомнилась пошлая песенка, которую пела девица в одном мрачноватом кабаре, где он тапёрствовал: эта отчаянно размалёванная кляча в тот вечер случайно подцепила клиента. Разливая шампанское, периодически прижимаясь к своему хмельному любовнику, ронявшему голову на грудь, она пела, пока у неё под ногами мели, а на столы взгромождали кресла и табуреты:
Сбегу в деревню, где ромашки, Адью, шампанское, и вы, милашки!Она фальшивила и не держала ритм, но Алькандр восхищался звучностью её контральто и притворной весёлостью вульгарного мотивчика в нездоровой отвратности этого места в этот тоскливый час.
Он садится на широкой пустой кровати, положив под спину две сложенные одна на другую подушки. Как легко дышится! Субституты спроважены навсегда; они решительно плохо делали своё дело.
Ещё немного, и, конечно, в этой истории в последний раз появится Кретей. Зачем ему было приезжать на неповоротливом лимузине — кажется, в чёрном «роллсе», — набитом красными и синими воздушными шарами, которые, не успев выйти, он тут же выпускает в чёрное небо Исси-ле-Мулино? За рулём сидела девушка с золотистыми глазами Мероэ. Она тоже тотчас растаяла в облаках, она была из воздуха, были только глаза, даже нет, просто взгляд из-под солнечных очков. Писатель опирался о трость с набалдашником; выражение его лица было строгим и рассеянным.
Он раскрыл рукопись и сразу начал её читать, без оговорок и преамбул. Голос был монотонным, речь однообразной и невыразительной. Его роман мы только что прочли; после этой фразы он опустил глаза. Тут я заметил, что барон де Н. тоже здесь. Я не удивился такому совпадению: очевидно, это был день рождения, сочувственный визит. Друзья пришли меня утешить; откуда им было знать, что я начинаю любить одиночество?
Тем не менее я чувствовал слабость, как больной, проснувшийся после ночной лихорадки. Что могло дать мне общество этого сурового человека, власть которого навлекла на меня одни беды? Чего хотел ещё один паяц, собравшийся оживить мою тоску, воскресить маниакальные видения? Необходимость принимать одновременно двух людей, которые так плохо понимают друг друга, усиливала моё раздражение.
— Я смотрю, вы не можете пережить измену, — говорит барон. — Да вы хлюпик, мой дорогой Алькандр! Это ли войско я вёл в бой?
Ну, хватит, хватит! Он, как обычно, ничего не понял. Не измена меня сейчас мучила, а этот резкий механический голос, это худое пугало, которое всегда нависало надо мной в решающие моменты жизни, пытаясь высмеять и обескуражить.
— Пустяки, — неуверенно ответил я. — Я привык к поражениям; победа, возможно, только в них и есть. Кстати, — я с опаской оглянулся по сторонам, чтобы удостовериться, — кстати, я живу в Трапезунде.