Крушение
Шрифт:
— В Трапезунде? Кто вам сказал? Снова этот бумагомаратель?
Вы вздрогнули, Кретей, уловив зловещий блеск монокля.
— Солдат общается с сочинителем головоломок! Я бросил вас на штурм небытия, чтобы вы наполнили его химерами и краснобайством?
Барон был вне себя; я уже видел, как под плотным шерстяным плащом его пальцы гладят пистолет, орудие убийства. Однако писатель воспринял эти слова более достойно, чем я мог предположить. Напрасно только он смотрел на барона своими умными и печальными глазами и временами коротко вздыхал — устало и смиренно. Думаю, он всё же избежал бы стремительной расправы, если бы в ответ не начал дерзко восхвалять перед бароном своё ремесло.
— Вы, солдафоны, реакционеры, — начал Кретей, который по-прежнему упирался в трость подбородком и смотрел
Его руки лежали одна на другой поверх набалдашника трости, и между абзацами он иногда опускал на них подбородок; голос его звучал ровно, словно он читал текст. Зато я видел, что внутри у барона всё кипит.
— Мы отправились покорять небытие, пусть; но какими дорогами попадают в те края? «Слушай мою команду — раз, два…» — вы бросаетесь вперёд напролом; удивительно ли, что вас тут же отшвыривает назад, и благородное отчаяние — единственный ваш трофей? Я распоряжаюсь о терпеливом дознании; организую скрупулёзную зарисовку местности; а вольные отряды разрешаю нанимать с осторожностью. Мне достаточно нескольких предположений, подсказанных голословными показаниями пленного или перебежчика. И вдруг пелена истины светлеет — сопоставление бесчисленных фактов вознаградилось.
— А вы всё говорите и говорите, — перебивает барон; я вижу, что он вот-вот задохнётся. Но он неистовой силой подавляет гнев, отворачивается и даёт нам выслушать продолжение этой похвальбы. Я слежу за его сухощавыми пальцами, которые как по клавишам бегают по рукоятке пистолета.
— Да, говорю, — не моргнув глазом, отвечает Кретей, — и пусть слова летят на все четыре стороны. Слова, мой лейтенант, опасны, только если не высказаны, замкнуты на себе, крепко связаны, и ваши бездумные нападки только стягивают их путы. Я же позволяю им извергаться; красноречием, которое вы так презираете, побуждаю покинуть бастионы, раскрыться, рассредоточиться по дорогам, где я расположил свои эпитеты и фигуры речи под видом мин и засад. Поймите, что молчание — это потусторонность слов, а не скованные, загнанные в рамки слова, которые будут ещё тяжеловеснее, если пружины в них не раскрутятся. Я дарю словам праздник — пусть исчерпаются; создаю зарево воображаемых равнин, где догорают метафоры, и если вы достаточно потрудились, облагораживая собственные чувства, то скоро увидите, как созидается нематериальный лик небытия. Я знаю, что вы вините меня в предательстве. И безропотно принимаю эту несправедливость. Я помог заговорить вашим тайнам — тем самым, которые вы стыдливо берегли. Кто более смел — предатель или герой? Продолжать дальше было бы недостойно; вот листы, пусть теперь они говорят. Я привёл вас к конечной цели; разумеется, это требовало тонкости, на которую мозг вояки не способен.
— Вы слышали этого пораженца, — говорит барон. — Выводы делайте сами.
Из внутреннего кармана плотного шерстяного плаща он достаёт маленький пистолет, изящную старинную модель; это им мы когда-то втайне любовались в комнате барона, в Крепости. В тот момент, когда он неумолимым жестом берёт оружие за ствол и протягивает мне, я также замечаю, что на шее у барона поблёскивает большой изумрудный крест. Мои пальцы ощупывают рукоять, находят курок. Я рассматриваю в зеркале покорное лицо литератора. Он неподвижен, и я бы не сказал, что бледен. Слышу негромкий щелчок затвора. Кретей разулыбался; не верит, глупец! Где это видано — автор убит собственным персонажем? Но, допустим, я, прицелившись в зеркало, выстрелил: рана, немного интеллигентской крови, и что? Кажется, моя рука не дрогнула, наставляя оружие на отягощённый интеллектом лоб; звук выстрела потонул в ударах моего сердца.
В этот момент в мою невзрачную гостиную проник слабый свет. Позднеосеннее солнце прорвало облака и дым над долиной. Луч освещает пустоту, скользя по поверхности паркета и мебели. Кретея больше нет! Мне показалось, что я заметил на паркете пятнышко крови, но это был всего-навсего отблеск, исчезнувший от движения луча. Я подношу руку к виску, ко лбу: капли прозрачного пота, раны нет. Немного побаливает — это в худшем случае мигрень.
Барон тоже исчез: я видел, как он поднялся, встал на вытяжку, когда раздался выстрел, и удалился большим парадным шагом назад. Забрал ли он у меня пистолет? В дверях он уже превратился в большое зеленоватое пятно — плотный шерстяной плащ, едва заметно подсвеченный изумрудами креста. Потом это смутное свечение рассеялось, зелёное пятно смешалось с темнотой.
Я устраиваюсь на тесном диване, обхватываю голову ладонями, закрываю глаза и, самому себе не веря, ощущаю реальность моего одиночества. Справа слышится лёгкое постукивание, шорох. Небольшое возбуждение скоро пройдёт, я теперь один, всё спокойно. Вот снова… Придётся открыть глаза. Один из тех воздушных шаров вернулся, ветер прибил его к стеклу; на нитке болтается листок бумаги. Я открываю окно, и вот снова крупный вычурный почерк. Чёртов романист! Перед тем, как его не стало, он приготовил нам этак!
Эпилог
Как исчезла из учебников истории Империя, так и Бадуббах в конце концов был стёрт с географических карт. Верховная Ложа с энтузиазмом проголосовала за Великий эксперимент. Учёные рассчитали, что можно отправить к звёздам территорию целой страны, которую очистила Большая смута, и оставить на произвол судьбы планету, невосприимчивую к прогрессу. Вдоль границ были прорыты каналы, отделившие страну от соседних территорий; огромный пусковой механизм, принцип которого так и остался тайной, был закопан в географическом центре государства, к юго-востоку от бывшего Холмистого края. В течение двух недель, предшествовавших запуску, постановили нести торжественную вахту; весь народ, вооружившись фонарями и транспарантами, ждал на площадях и улицах страны; рычание громкоговорителей сливалось с рокотом космического двигателя, который начали разогревать, и от этого уже дрожали холмы и города. «Будьте готовы! — призывал волнующий голос Бдительных братьев. — Вверх, к сияющим высотам! Никто не остановит гордый полёт народа, свободного от предрассудков!»
Народ переполняли столь сильные чувства, что полиция местами констатировала регрессивные явления: некоторые старики-крестьяне в момент подъёма к небесам запели старый гимн Святого Аспида. В другое время и минуты бы не прошло, как виновных бы уничтожили. Но воодушевление смягчило даже сердца Бдительных братьев: на это закрыли глаза, рассчитывая принять меры позже, в соседстве с небесными светилами. Дошло до того, что в порыве народного единения из изгнания вернули принца-епископа и облачили в ризу, взятую напрокат в музее суеверий. По правде говоря, старичок был не на высоте. Пока он усваивал новую идеологию, из его головы улетучилась вся латынь. «Sursum corda! Ad sidera! [51] », — только и бормотал он, пока окончательно не впал в маразм.
51
«Горе сердца! К звёздам!» (лат.) («Горе сердца!» или «Вознесём сердца!» — начальные слова евхаристической молитвы.)
И вот настал торжественный день; народ с необычайным напряжением внимал пламенному приказу, который был брошен председателем Верховной Ложи — его взахлёб повторяли все громкоговорители страны: «Отдать швартовы! Отдать швартовы!» Раздался страшный грохот. Расчёты академиков оказались верными наполовину: границы треснули, страна отделилась от соседей… и осела на несколько сантиметров. Реки вышли из берегов; за несколько недель бывшая территория Империи, и без того заболоченная на большей части своего пространства, превратилась в огромную топь. За несколько месяцев ею полностью овладели Океаны. Замечательный народ, веками приученный к терпению и воспитанный правительством прогресса в духе твёрдой дисциплины, погибая, показал образцовое спокойствие. Некоторое недовольство проявили только заключённые воспитательных лагерей: не хотелось им помирать, так и не вернув уважение своих сограждан.