Крутые парни не танцуют
Шрифт:
Я говорю об этом потому, что на двадцать пятый день проснулся и почти целый час пролежал с закрытыми глазами. Такого отчетливого ужаса я не испытывал с тех пор, как вышел из тюрьмы. Там я иногда просыпался с уверенностью, что кто-то плохой – находящийся гораздо ниже того предела, до которого мог докатиться я сам, – ищет меня. Хуже таких утр для меня ничего не было.
Теперь я был убежден, что сегодня непременно что-то стрясется, и это предчувствие наполняло меня ужасом. Помимо этого, имелся и другой сюрприз. Лежа в постели со свирепой головной болью, пытаясь нарисовать под закрытыми веками связную картину вчерашнего – это походило на просмотр фильма с многочисленными обрывами пленки, – ощущая свинцовый ком зловещего предчувствия в животе, я тем не менее обнаружил у себя эрекцию – полновесную и самую что ни на есть
В ближайшем будущем я еще не раз вспомню об этой детали. Но лучше все по порядку. Когда твой разум похож на книгу с вырванными страницами – хуже того, на две книги, и обе с пробелами, – тогда порядок становится просто необходимым, как мытье полов в монастыре. Поэтому скажу только, что именно благодаря этой эрекции я избежал шока, в который поверг бы меня вид моей татуировки, ибо прежде чем увидеть ее, я о ней вспомнил. (Однако в ту минуту я не мог припомнить ни места, где меня кололи, ни лица художника.) Где-то этот факт был зафиксирован. При всех своих страданиях я испытывал любопытство. Как разнообразны приемы, которыми пользуется наша память! Вспомнить, что некое событие имело место (будучи неспособным зрительно представить себе какие бы то ни было связанные с ним моменты), было все равно что прочесть о ком-то в газете. Такой-сякой растратил 80000 долларов. В мозгу остался только заголовок; но факт сохранен. Итак, я вспомнил о себе вот это: у Тима Маддена есть наколка. Глаз я тогда еще не открывал. О татуировке мне напомнила эрекция.
В тюрьме я всячески избегал такого приобретения. Я и без того чувствовал себя конченым. Но все равно нельзя просидеть за решеткой три года и не узнать многого о татуировочной культуре. Так что о возбуждении я слышал. Каждый четвертый-пятый мужчина, в которого всаживают иглу, испытывает сильный прилив полового возбуждения. Вспомнил я и свою вчерашнюю тягу к мисс Понд. Была ли она рядом, когда художник трудился надо мной? А может, она ждала в моей машине? Распрощались ли мы с Лонни Пангборном?
Я открыл глаза. На наколке была липкая корочка крови: вчера ее заклеили каким-то хваленым пластырем, однако ночью он съехал. Но слово разобрать было можно. «Лорел» , – прочел я. «Лорел» – кудрявый синий росчерк в маленьком красном сердечке. Да, если вести речь об изобразительном искусстве, ни у кого не повернется язык обвинить меня в излишней оригинальности.
Мое веселье разбилось, как тухлое яйцо. Пэтти Ларейн тоже видела эту картинку. Вчера вечером! Пэтти вдруг ясно вырисовалась перед моим мысленным взором. Орала на меня в нашей гостиной. «Лорел? И у тебя хватает духу снова тыкать мне в нос своей Лорел?»
Да, но что из всего этого произошло на самом деле? Я отлично знал, что вымышленные разговоры могут казаться мне такими же реальными, как настоящие. В конце концов, я писатель! Двадцать пять дней назад Пэтти Ларейн исчезла с облюбованным ею черным самцом – высоким, угрюмым, безупречно сложенным малым, что все лето терся поблизости, готовый сыграть на той низменной тяге к неграм, которая гнездится в душах иных блондинок подобно потенциальному грому и молнии. Или, по моим представлениям, тлеет в их сердце, точно промасленная тряпка за дверью амбара. Впрочем, что бы Пэтти ни чувствовала, результат был налицо. Раз в год, а то и чаще, ей надо было оттянуться с каким-нибудь мистером Черняшкой. Желательно покрупнее. Среди них бывали и медлительные, и шустрые, как баскетболисты, но маленьких не было. Размер выводил их за пределы моей физической досягаемости – похоже, во время этих романов она тешила себя презрительными мыслями о том, что у меня не хватает мужской доблести даже на простецкую беготню по дому с заряженным револьвером. «Вроде твоего папаши в Северной Каролине?» – иронизировал я. «А что – слабо?» – отвешивала она смачно, дерзко, нагло, точно восемнадцатилетняя девчонка в ободранных джинсах на какой-нибудь южной бензозаправке. Да уж, страха передо мной она не испытывала. Меня жутко пугала мысль, что я и впрямь схвачусь за пистолет, но только не ради охоты за мистером Черняшкой. Он лишь присваивал себе то, чем соблазнился бы и я, будь у меня его бычья стать и проникнись я как следует его черной логикой. Нет, я боялся, что возьму ствол и не уйду из дома, пока не переправлю всю обойму в ее высокомерную – видал я, мол, вас всех – физиономию.
И тем не менее! Почему я рискнул обидеть жену упоминанием о Лорел? Я знал, что она – единственная женщина, которой Пэтти мне никогда не простит. В конце концов, впервые Пэтти увидела меня именно с Лорел – только тогда ее имя было Мадлен Фолко. И именно Пэтти в тот день настояла на том, чтобы звать ее Лорел. Потом я узнал, что Лорел – уменьшительное от Лорелеи: Пэтти сразу невзлюбила Мадлен Фолко. Стало быть, я сделал себе такую наколку в пику Пэтти? И она действительно была в этом доме? Или у меня в памяти отпечатался обрывок последнего сна?
Мне подумалось, что если жена и впрямь меня навещала, а потом уехала, то должны остаться какие-нибудь следы. Пэтти Ларейн всегда разбрасывала вокруг недоиспользованные мелочи. Зеркала должны быть испачканы помадой. Эта мысль побудила меня одеться и сойти вниз, но в гостиной не было ничего необычного. Пепельницы стояли чистые. Отчего же теперь я был так твердо уверен, что наша беседа мне не приснилась? Какой прок в доказательствах, если они заставляют тебя поверить в обратное? Мне пришло в голову, что единственным истинным признаком силы – так сказать, непоколебимой тоникой психического здоровья – является способность сносить вопрос за вопросом в отсутствие каких бы то ни было намеков на ответ.
Хорошо, что у меня возникла эта мысль, поскольку вскоре она мне пригодилась. В кухне, ночью, моего пса вырвало. Линолеум был запакощен содержимым его брюха. Хуже того – на куртке, которую я надевал вчера, запеклась кровь. Я проверил ноздри. У меня случались кровотечения из носа. Но на сей раз, похоже, дело было не в этом. Ужас, с которым я проснулся, приобрел другую окраску. В груди у меня, на вдохе, щебетнул страх.
Где я возьму силы, чтобы убрать кухню? Я повернулся и прошел через дом на улицу. Только на мостовой, ощутив, как забирается под рубашку ноябрьская сырость, я заметил, что вышел в шлепанцах. Не беда. Пятью широкими шагами я пересек Коммершл-стрит и заглянул в окна моего «порше» (ее «порше»). Место для пассажира было в крови.
Что за странная логика действует в таких случаях! Я поразился собственному спокойствию. Впрочем, с худшими похмельями всегда так – они полны самых непостижимых зияний. И на смену моему испугу пришла бодрость, точно все это не имело ко мне никакого касательства. Вернулось возбуждение, связанное с наколкой.
Затем я почувствовал, что замерз. Я пошел обратно в дом и сварил себе кофе. Пес пристыженно бродил по испоганенному полу, рискуя усугубить свою вину, и я его выпустил.
Мое хорошее настроение, вдвойне драгоценное для меня из-за его непривычности (так неизлечимый страдалец бывает благодарен судьбе за час без боли), не проходило, пока я убирал за собакой. С учетом похмелья это занятие изрядно вымотало меня, зато послужило самым радикальным и полновесным искуплением греха пьянства, в который я впал вчера. Хотя католик я только отчасти, да и то необразованный, поскольку Биг-Мак никогда и близко к церкви не подходил, а моя мать Джулия (наполовину протестантка, наполовину иудейка – и это одна из причин, по которой я не люблю антисемитских шуточек) так любила водить меня по самым разнообразным соборам, синагогам, квакерским молитвенным домам и лекциям по этической культуре, что настоящей духовной наставницы из нее не вышло. Поэтому ощущать себя католиком я не мог. Но ощущал. Дайте мне похмелье и поставьте на колени перед собачьей блевотиной – и я почувствую себя праведником. (И действительно, я умудрился почти забыть о том, сколько крови пролито на сиденье моего автомобиля.) Потом раздался звонок. Это был Ридженси, Элвин Лютер Ридженси, наш и. о. шефа полиции, или, вернее, его секретарша, попросившая меня подождать соединения с ним, – и пока я ждал, от моего хорошего настроения остались рожки да ножки.
– Привет, Тим, – сказал он, – как у вас?
– Порядок. Похмелье только, а вообще порядок.
– Отлично. Замечательно. А я с утра за вас беспокоился. – Он явно обещал стать вполне современным шефом полиции.
– Да нет, – сказал я. – Со мной все нормально.
Он выдержал паузу.
– Тим, может, заглянете ко мне ближе к вечеру?
Отец всегда говорил мне: если возникают сомнения, считай, что заваривается каша. И действуй с опережением. Поэтому я сказал:
– А почему не утром?