Кружилиха
Шрифт:
Марийка схватила свой бачок для кипячения белья и убежала. Было утро воскресенья, выходного дня. В кухне топилась плита, на ней в больших и малых кастрюлях варился обед. Мирзоев брился у кухонного столика. Задрав намыленный подбородок, не отрываясь от своего занятия, он скосил глаза на Лукашина, который над раковиной чистил свою вставную челюсть. Лукашин, сжав запавшие губы, взглянул на Мирзоева. Мужчины поняли друг друга. Мирзоев сказал, вздохнув:
— Тяжелое зрелище, когда видный человек принужден погрязать в мелочах быта…
Он кончил бриться, проворно
— Беда! — сказал он весело. — Проведаем, сосед, Уздечкина, а?
Лукашин обмыл челюсть под краном и, стыдливо отвернувшись, вставил ее в рот. Дар речи вернулся к нему.
— Можно, — сказал он.
— Вечерком, — сказал Мирзоев.
Лукашин подумал: вечером они с Марийкой уговорились идти в кино… Но тут же он решил, что Марийку баловать не стоит. В кои веки есть возможность целый день провести вместе с мужем, а она убежала к Уздечкину. А в пятницу или, кажется, в четверг она на всю лестницу расхваливала зубы Мирзоева…
— Сходим, — сказал Лукашин Мирзоеву. — Развлечем человека.
Уздечкин трудился над корытом с раннего утра.
Уже не было ничего чистого, чтобы сменить. В прачечной стирали долго, и надо было платить, а денег у Уздечкина, вследствие одного несчастного случая, совсем не было. Решил стирать сам.
— Федя! — стонала Ольга Матвеевна. — Оставь, сынок, я поправлюсь перестираю…
— Когда это будет! — буркнул Уздечкин.
В армии он нередко стирал на себя, и это не казалось ему трудным. Он храбро вытащил из чулана узел с грязным бельем. Из узла посыпались старушечьи кофты, детские платьишки, замазанные до черноты, детские лифчики, такие маленькие, что неизвестно как их держать в руках… Черт его знает. Как будто и носить нечего, а смотри-ка, целая куча барахла.
Попался под руку Толькин белый свитер и промасленный комбинезон, Уздечкин бросил их обратно в чулан: это пускай Толька сам стирает.
Оля стояла, прижав к животу кукольную кровать, и смотрела, как отец растапливает плиту.
— Я тоже буду стирать, — сказала она.
— Будешь, дочка, будешь, — сказал Уздечкин. — Лет через пяток будешь стирать.
Анна Ивановна в лиловой пижаме (не разберешь: юбка на женщине или штаны), с папиросой в зубах, румяная со сна, вышла в кухню, когда Уздечкин намыливал белье в эмалированном тазике.
— Господи! — сказала она. — Разве в таком тазике выстираешь? Вы возьмите мое корыто, оно же там, в чулане, на самом виду стоит.
— Я не рискнул взять, не спросясь, — сказал Уздечкин.
— Подумаешь, драгоценность, — сказала она и сама принесла ему корыто.
Она выдвинула на середину кухни скамью, положила на скамью несколько поленьев, чтоб было повыше, а на поленья поставила корыто. Уздечкин не догадался ей помочь. Он стоял с мокрыми руками и думал, что, когда она поднимает тяжести и сгибается над кучей дров, выбирая поленья поровнее, забываются ее необыкновенные платья, и красные ногти, и непонятные разговоры по-английски с Таней, а видна
— Ну, вот. По крайней мере вы все сразу теперь можете намочить, сказала она и стала умываться под краном — плескать водой во все стороны, крепко обеими руками мылить уши и забавно полоскать горло, откидывая голову…
Уздечкин принял ее совет буквально: взял и вывалил в корыто разом все — белое и цветное. Спохватился, когда белье уже было перепачкано зеленой краской от старого крашеного платья Ольги Матвеевны. Тут и застала его Марийка, заскочившая узнать, что у соседей.
— Караул, батюшки мои, спасите! — сказала она, заглянув в корыто.
Она принесла бачок и стала вместе с Уздечкиным отжимать белье.
— Знала бы — переоделась бы, — сказала она, с сожалением глядя на свою праздничную розовую кофточку. — Погублю свой туалет, купишь мне новый, Федор Иваныч.
— Так вы идите, — сказал Уздечкин, смутившись. — Я сам. А то, в самом деле, испортите вещь…
— А что на нее, на ту вещь, молиться, что ли? — закричала Марийка.
— Ну конечно, здесь Марийка, — сказала Анна Ивановна, входя в кухню. — Где крик, там и Марийка. Угостите табаком, Федор Иваныч, у меня кончились папиросы.
Оля постояла немного в кухне, глядя на стирку, потом ей наскучило, она ушла.
У себя в комнате ей тоже показалось скучно: Вали нет — ушла к девочке в гости; бабушка дремлет, на столе ничего хорошего — хлебные крошки, да солонка, да остатки овсяной каши на сковороде… Оля вздохнула и пошла к Анне Ивановне.
Там была только Таня, она стояла коленями на стуле, облокотившись на стол, и читала книгу. Черные ее косы лежали на белой скатерти по обе стороны книги. Таня подняла глаза, спросила рассеянно: «Это ты?» «Я», ответила тонким голосом Оля, закрывая за собой дверь, как приказывала Анна Ивановна.
Таня больше не замечала ее, и Оля тихонько пошла по комнате, высматривая, нет ли чего нового. Было новое: на этажерке лежало большое красное яблоко. Особенно хорошо его было видно, если стать около качалки. Оля замерла около качалки, глядя на яблоко.
Таня дочитала книгу, закрыла ее, закрыла глаза и положила щеку на переплет. «Как закалялась сталь» — было написано на переплете. На щеках Тани, под ресницами, блестели слезы… Таня подняла голову и увидела близко от себя Олин профиль и светлый, чистый, серьезный глаз, вдохновенно устремленный на этажерку. Таня засмеялась и слезла со стула.
— Ты что? — спросила она.
Оля подняла к ней лицо и спросила:
— Для кому это яблоко?
Таня взяла гребень и стала расчесывать светлые прямые волосы Оли.
— Яблоко — для одной очень хорошей девочки, которая всех слушается…
— Всех? — переспросила Оля.
— …и никогда не капризничает.
— Совсем-совсем никогда? — переспросила Оля.
Взгляд ее стал печальным: ясно, что яблоко не для нее.
— Дурак мой маленький, — тоном Анны Ивановны сказала Таня, отрезала половину яблока и дала Оле.