Крымские истории
Шрифт:
– А так, ежедневно, вот уже более семидесяти лет, я была тут, у своего Алёши, у них всех…
Мука исказила её лицо и седая головка стала подёргиваться от страданий:
– Что могла – за эти годы сделала. Сама. Но разве я много осилю? А с наступлением старости – просто скорбела…
Глубоко вздохнув она продолжила:
– И всё время – задавала Всевышнему вопрос – за что он так покарал безвинные души? Они же ни в чём не были виноваты, кроме того, что любили Россию, Великое Отечество наше, служили ему истово и верно, не щадя ни крови, ни самой жизни во имя
На миг оживились её глаза и бездонная их синева просто пронзила меня:
– Я в полку милосердной сестрой была, ещё с германской. И мы с ним там встретились и уже не расставались. До последнего часа. И я была в этом строю, да сжалился какой-то цыганковатый, в кожанке, комиссар, за старшего был у них. И меня – просто выволокли за руки из строя, я не хотела этого и сопротивлялась, два латыша, и силком свели вниз, а там – и на какую-то подводу посадили, едущую в сторону Феодосии.
Она не замечала обильных слёз, которые стали стекать по её щекам и всё продолжала свой страшный рассказ:
– Но вернулась. Вернулась ночью и то, что я увидела – надолго помрачило мой рассудок. Весь лес пропах смертью. Кровью. Только с рассветом я пришла в себя.
Она посмотрела в сторону Пантеона, перекрестилась и горестно выдохнула:
– И поняла, что не имею права предаваться горю безучастно. Стала стаскивать тела убитых в эту балку, видите, она только посредине засыпана. Они все – там, под этими камнями и землёю…
Вновь задумалась и уже через силу, еле слышно, стала говорить дальше:
– Я потеряла счёт времени. Не знаю, сколько суток я, хрупкая девчонка в ту пору, стаскивала сюда эти страшные безжизненные тела.
Поправила седые волосы, своей маленькой ладонью отёрла слёзы:
– Слава Богу, что уже холодно было. А так – я не знаю, что бы здесь происходило.
Память унесла её в то далёкое и горестное прошлое и она, с трудом очнувшись, заспешила закончить свою исповедь:
– Падала без сил, съедала горсть кизила, пила воду из этого родника, который Вы так красиво обложили камнем, окультурили и вновь, на какой-то палатке, стаскивала и стаскивала окоченевшие тела тех, кого хорошо знала…
Сглотнула тугой комок и продолжила:
– Норовила хоть чем-нибудь закрепить негнущиеся уже руки в православном смирении… Где – куском нижней рубахи, а где – и травой, гибкими ветвями кустарника, а то – и лыком.
Горькая усмешка чуть выкривила её бесцветные уже губы и она, всё боясь упустить хотя бы что-нибудь, торопливо зачастила:
– Не гнушалась, не скрою, и кусок хлеба из кармана у них взять, а у одного есаула – красавец был, четыре Георгиевских креста на груди, в кармане шинели даже фляга спирта оказалась. Этим и спаслась, январь ведь уже шёл…
При этих её словах я непроизвольно вздрогнул. Она это заметила, и, остро вглядываясь в моё лицо, в лицо моего младшего внука, который, как все говорили, был моим зеркальным отражением, так был похож на меня, тихо произнесла:
– Господи, да Вы так на него похожи, на этого есаула. Кто он Вам?
– Дед, мой дед, а их – прапрадед, – указал я на внуков.
Постояв молча, словно давая мне придти в себя, она продолжила:
– Завершила я свою печальную миссию где-то через месяц. Засыпала прах убиенных землёю, заложила сверху камнями и поняла, что надо идти к людям. Иначе – погибну. Хотя и не страшилась этого. Наверное, мне даже лучше было погибнуть, вместе со всеми было бы легче, чем нести такой груз по всей своей жизни.
Было видно, что долгий рассказ её утомил и она, глубоко вдохнув живительный воздух, со щемящей грустью добавила:
– А с другой стороны – никто бы и не знал этой страшной истории, трагедии этой…
После этих слов она горько усмехнулась и продолжила:
– Грешить не буду, русских в числе палачей, когда они нас… гнали на казнь, я не видела. Все, до одного, евреи, китайцы и латыши. И дело своё, каиново, делали даже без злости, а буднично, как тяжёлую, но необходимую работу. Это я видела у них и раньше, за этим страшным… ремеслом. Они даже детей не жалели. Никого.
Закрыв лицо руками, уже через рыдания, выговорила:
– У каждого, у каждого убиенного, это я Вам забыла сказать, было ещё и штыком пробито сердце. Задумайтесь, кто мог это сделать? Нет, я полагаю – не русские люди.
Посидела молча, а собравшись с силами – заговорила вновь:
– Поскорбев и погоревав ещё несколько дней, я и ушла в Феодосию. Там много таких, как я, было в ту пору и мне не сложно среди них было затеряться. А так как я, действительно, была милосердной сестрой, то и устроилась по специальности. Записалась на новую фамилию, только имя-отчество сохранила.
И уже как-то удивлённо, словно её очень занимало это открытие, сообщила:
– И никто меня, ни разу за всю жизнь, не спросил: что я за человек и откуда взялась.
Кротко улыбнувшись, словно своим сообщникам, донесла:
– А все свои отпуска, а нередко – и выходные, тратила на благоустройство этой территории. Это стало делом всей моей жизни.
Горестно покачала головой, словно удивляясь сделанному, продолжила:
– Всё сама. Никого не привлекала. Только лесничий, местный, который появился уже перед самой войной, знал. Но человек был совестливый, я ему при первой же встрече всё рассказала, так он и не трогал меня и не сдал никому. А в войну – погиб где-то. Ни разу его не видела больше.
А затем, гордо, с достоинством поведала:
– А сама – и эту войну прошла, от первого до последнего дня, с бригадой морской пехоты. Ордена имею. За Россию ведь воевали. Я думаю, что и они все, останься в живых, встали бы за Родину нашу. Я в этом просто убеждена. Не было у них иного Отечества, иной Родины. И не хотели они иной.
Всплеснув руками и заглядывая мне в лицо, скороговоркой выпалила:
– Ой, запамятовала, заговорилась с Вами, да и забыла: я ведь все документы и награды, которые были у убиенных, собрала, с каждого отдельно, заворачивала в кусочки ткани, из их же нательных сорочек и подписывала карандашом. Сначала они у меня здесь, вон, в той пещере хранились, а потом я их домой перенесла, это уже после возвращения с войны.