Крысолов. На берегу
Шрифт:
— Ну вот, — сказала наконец Николь, отступила и оглядела плоды их трудов. — Лучше уже не получится. — И нерешительно посмотрела на старика. — Вы сможете на этом уснуть, мсье Хоуард?
— Конечно, моя дорогая.
Она коротко засмеялась:
— Тогда попробуем.
Он стоял над двумя тюфяками с одеялом в руке и смотрел на нее.
— Могу я задать вам еще один вопрос?
Николь посмотрела ему прямо в глаза.
— Да, мсье.
— Вы были очень добры ко мне, — тихо сказал Хоуард. — Мне кажется, теперь я понимаю. Это ради Джона?
Долгое молчание. Девушка застыла, глядя куда-то вдаль.
— Нет, —
Он не совсем понял, о чем она, и промолчал.
— Теряешь веру, — тихо сказала Николь. — Думаешь, что все — ложь, все плохо.
Хоуард посмотрел с недоумением.
— Я никак не думала, что кто-то может быть таким же добрым и смелым, как Джон, — сказала она. — Но я ошибалась, мсье. Есть и еще такой человек. Его отец.
Она отвернулась.
— Итак, надо спать.
Теперь она говорила деловито, почти холодно; старику показалось, она воздвигает между ними преграду. Он не обиделся, он понял, откуда эта резкость. Она не хочет, чтобы он еще о чем-то спрашивал. Не хочет больше говорить.
Он лег на тюфяк, поправил жесткую соломенную подушку и завернулся в одеяло. Девушка устроилась на своей постели по другую сторону от спящих детей.
Хоуард лежал без сна, мысли обгоняли друг друга. Что-то было между этой девушкой и Джоном; пожалуй, он и прежде смутно об этом догадывался, но догадка не всплывала на поверхность сознания. А теперь вспоминалось: пока он был в доме Ружеронов, то и дело проскальзывали какие-то намеки. Так неожиданно повторила она обычное присловье Джона о коктейле, вдруг сказала по-английски «глотнуть горячительного полезно», — теперь он припомнил, как от этих ее слов что-то больно дрогнуло внутри, и все же он не понял…
Так насколько же тесной была эта дружба? Они часто переписывались и даже встретились в Париже перед самой войной. Прежде он об этом не подозревал. Но сейчас, мысленно перебирая прошлое, вспомнил — тогда, в июне, два раза подряд мальчик не навещал его в субботу и воскресенье; он-то думал, что обязанности командира эскадрильи помешали сыну повидаться с ним или хотя бы позвонить. Может быть, тогда Джон и ездил в Париж? Да, наверно, так.
Его мысли вернулись к Николь. Еще недавно она ему казалась престранной молодой особой; теперь о ней думалось по-иному. Он смутно начал понимать, как непросто ее положение из-за Джона и из-за него, Хоуарда. Матери она, видно, очень мало рассказала о Джоне; она затаила свое горе и молчала, ничем его не выдавая. И вдруг, нежданно-негаданно, в дверь стучится отец Джона. К ее тайному горю он прибавил еще и смятение.
Старик опять беспокойно повернулся на своей постели. Надо оставить ее в покое, пусть говорит, если захочет, а если нет — пускай хранит молчание. Если ей не докучать, может быть, со временем она и откроется ему. Ведь она сама пожелала сказать ему о Джоне.
Долгие часы старик лежал без сна, опять и опять все это обдумывая. Потом наконец уснул.
Среди ночи его разбудили рыдания. Он открыл глаза; плакал кто-то из детей. Хоуард сел на постели, но Николь опередила его; пока он окончательно проснулся, она уже подошла и опустилась на колени подле мальчугана, сидящего на тюфяке; Хоуард увидел страдальческое лицо ребенка, красное и мокрое от слез.
Это был Биллем, он рыдал так, словно сердце его вот-вот разорвется. Девушка обняла его и тихонько стала говорить по-французски что-то ласковое, совсем как младенцу. Старик выпутался из одеяла, с трудом поднялся и подошел к ним.
— Что такое? — спросил он. — Что случилось?
— Я думаю, просто ему приснился страшный сон, — сказала девушка. — Сейчас он опять уснет.
И снова принялась утешать мальчика.
Никогда еще Хоуард не чувствовал себя таким беспомощным. Он привык разговаривать и обращаться с детьми как с равными. Но это невозможно, когда не знаешь языка, а он не знал ни единого слова, которое мог бы понять маленький голландец. Предоставленный самому себе, он, пожалуй, взял бы малыша на руки и заговорил с ним, как мужчина с мужчиной; но никогда он не сумел бы успокоить ребенка так, как успокаивала эта девушка.
Он тяжело опустился возле них на колени.
— А вы не думаете, что мальчик нездоров? — спросил он. — Может быть, он съел что-нибудь такое, что ему повредило?
Николь покачала головой; рыдания уже стихали.
— Не думаю, — сказала она чуть слышно. — Прошлой ночью он тоже два раза начинал плакать. Я думаю, это дурные сны. Просто дурные сны.
Мысли старика перенеслись к мерзкому городишке Питивье; не удивительно, что ребенка преследуют дурные сны.
Он наморщил лоб.
— Вы говорите, прошлой ночью он тоже два раза плакал, мадемуазель. Я не знал.
— Вы устали и спали очень крепко, — сказала, Николь. — Да и ваша дверь была закрыта. Я подходила к нему, но каждый раз он очень быстро опять засыпал. — Она наклонилась к мальчику. — Он и сейчас уже почти заснул, — тихонько докончила она.
Долгое, долгое молчание. Старик осмотрелся: покатый пол длинного зала тускло освещала единственная синяя лампочка над дверью. Тут и там скорчились на соломенных тюфяках неясные фигуры спящих; двое или трое храпом нарушали тишину; было душно и жарко. Оттого, что Хоуард спал одетый, кожа казалась липкой и нечистой. Былая жизнь на родине, легкая, приятная, бесконечно далека. А подлинная его жизнь — вот она. В бывшем кинотеатре с немецким часовым у двери ночует на соломе беженец, его спутница — молодая француженка и на руках орава чужих детей. И он устал, устал, смертельно устал.
Девушка подняла голову. Сказала едва слышно:
— Малыш почти уже спит. Еще минута-другая — и я его уложу. — И, помолчав, прибавила: — Ложитесь, мсье Хоуард. Я скоро.
Он покачал головой и остался, глядя на нее. Скоро Биллем уже крепко спал; Николь осторожно опустила его на подушку и укрыла одеялом. Потом поднялась.
— Ну вот, — прошептала она, — до следующего раза можно еще поспать.
— Спокойной ночи, Николь, — сказал Хоуард.
— Спокойной ночи. Если он опять проснется, не вставайте. Он теперь успокаивается быстро.
До утра оставалось еще часа три, Хоуард больше не просыпался. Около шести в зале все пришло в движение; надежды снова уснуть не было, Хоуард поднялся и, как мог, оправил одежду; он чувствовал, что грязен и небрит.
Николь подняла детей и вместе с Хоуардом помогла им одеться. Она тоже чувствовала себя грязной и растрепанной, вьющиеся волосы спутались, болела голова. Она бы дорого дала, лишь бы принять ванну. Но здесь не было ванной, даже умыться было негде.
— Мне здесь не нравится, — сказал Ронни. — Можно нам завтра спать на ферме?