Кто он был?
Шрифт:
Когда я строил дом, про меня ходили всякие толки. Соседи считали меня осторожным и хитрым мужиком. С виду посмотришь, так копун и сопун, но дела вести и комбинировать умеет. Понятно, ворочает по-медвежьи, летом, после казенной работы возится дотемна со стеной или на крыше, по воскресеньям вкалывает с восхода до заката, но ведь силикатный кирпич, пиломатериалы, унитаз или этернитовая плита тоже чего-то стоят. Нынче никто не зарабатывает столько, чтобы заткнуть получкой все дыры. Рабочий человек, по крайней мере. Моими соседями оказались сбежавшие от колхозов бывшие зажиточные хуторяне, которые предусмотрительно перевели своих коров и свиней в деньги, срубили лес и возвели теперь на городских окраинах роскошные особняки. Почти каждый из них нашел себе доходное местечко, кто работает кладовщиком, кто закупщиком в кооперативной торговле. С соседями я особо не общался, у меня не было желания ругать власть и говорить только о том, где бы чего добыть подешевле. Самый солидный из соседей, старший кладовщик торговой базы, бывший волостной староста, приставал ко мне, чтобы я сложил ему из силикатного кирпича гараж, обещал заплатить по моему усмотрению: деньгами, свининой, прекрасными, звонкими сосновыми досками или настоящими туркменскими коврами, но я отказался.
И на работе пошли всякие разговоры. Наш кладовщик на стройке стал поглядывать на меня косо. Однажды он предложил мне за сущие гроши машину цемента, уверял, что риска
Тут Старик прервал меня и спросил, не огорчает ли меня то, что я слыву немного странным или чудаковатым человеком. Ответил, что меня это совершенно не трогает. Старик вроде бы не очень поверил. Сказал: что на уме, то и на языке. Но почему разговор все время возвращается к тому, что меня считают слегка чудаковатым. Попытался объяснить, что рассказываю ему о судных историях, которые со мной случались. Старик скептически зашелестел ветвями. Тогда я сказал, что ведь и он считает меня странным, с чего бы ему только со мной разговаривать. Старик спокойно возразил, что он говорит с теми, кто умеет его слушать и понимать. Спросил еще, что это со мной, отчего я сегодня такой колючий. Напомнил, что уже спрашивал об этом, а я пропустил его вопрос мимо ушей. И тут я признался, что меня опять мучит желудок.
— Знаешь что, — гаркнул на меня Старик, — немедленно к врачу. Не опоздай. И выкинь из головы мысли о раке.
Глава 8
В тот день я так и не успел поговорить со Стариком о своем втором, то есть первом, скандале в общественном месте. И при следующей нашей встрече я не смог завести об этом разговор, потому что Старик говорил в основном сам. Он посетовал, что снова ходят мужики с моторными пилами. Уже третий раз появляются. Лет десять тому назад, после шторма, весь прибрежный сосняк был заполнен визгом пил и синий бензиновый дымок реял между деревьями, как это бывает во время кольцевых мотогонок на шоссе Пирита — Козе — Люкати. Разделывая мотопилами поваленные штормом деревья, мужики валили походя и некоторые живые сосны, чтобы разживиться бревном получше. Это было в первый раз. Спустя два-три года явился только один человек и взялся валить деревья, которые были побиты бурей, но продолжали еще расти. Теперь опять слышен визг моторных пил, он приближается с южной стороны и с каждым днем становится все громче. Южный ветер доносит отчетливо и бензиновый чад. Вместе с лесорубами расхаживает и молодой лесничий, который решает, какое дерево снять. Дескать, лес нужно освободить от поврежденных деревьев.
Старик явно тревожился за свою судьбу.
— Если бы ты спросил, что на свете самое страшное, то я бы сказал — пила и топор, — говорил он. — Улыбаешься? Улыбайся, тебе они не страшны, а вот мне и моему роду — сущая беда. То есть они больше не страшны? Раньше были страшны. Раньше и вашему брату отрубали топорами головы, не спорь. Люди придумали для этого дела разные мудреные топоры — гильотины и всякое другое. В последнее время пила стала страшнее топора. Особенно моторная, один ее визг и противный чад бросают в дрожь. Десять лет назад думал, что дни мои сочтены. Нет, шторма я не боялся. С ветром мы — друзья, хотя и он крепко потрепал меня. Но это была честная борьба. В ту августовскую ночь западный ветер проделал ужасную работу. Обломал два моих самых мощных сука, хотел и вовсе переломить меня надвое, грозился вырвать с корнем. Озверел от своего разбойного дела. Похвалялся, что снесет все сосны на берегу. На этот раз он не шутил, повалил сотни великолепных деревьев. Тысячи и десятки тысяч, если посчитать все, что он сгубил. Ветер чувствовал себя властелином мира и буйствовал невероятно. Сознание могущества своей мощи пьянило, потому и ярился так страшно. Но я знал, что и на этот раз он не одолеет меня. Вокруг меня даже земля не вспухла, корни мои сидят очень глубоко. Не верь тем, кто говорит, что на сухих почвах и на песке корни наши лежат у самой поверхности. Во всяком случае, мой главный корень достает до грунтовых вод. Смеешься? Думаешь, мол, его спасло то, что он еще раньше побывал в крепких передрягах, что мало сохранилось ветвей. В чем-то ты, конечно, прав. Если бы моя пышная крона полностью сбереглась, тогда бы ветер и меня повалил. Я всегда сокрушался по своим ветвям, которые становились жертвой западных или северо-западных штормов — другие ветры в наших краях покладистей, — но теперь, оглядываясь назад, вижу, что старый ветрило в схватке со мной дал маху. Когда он в ту августовскую ночь сломал еще два моих великолепных сука, я понял две вещи. То, что он сделал меня совсем калекой и что теперь ему меня из земли уже не вырвать. Счастье, что у меня хоть осталось еще несколько больших суков, которыми я горжусь. И что сохранились кое-какие ветви. В тот вечер и в ту ночь наступил мой кризис. Я не был уверен, достанет ли у меня оставшихся суков и ветвей, чтобы жить дальше. Одних корней мало. У нас должно быть и определенное количество ветвей, чтобы поглощать солнечные лучи и впитывать влагу. Нас питают влага и свет, ВС, как сказали бы вы, люди, привыкшие к сокращениям и формулам. Хорошо помню слова старого лесничего, сказанные им через два дня после шторма. «С этого, видно, толку не будет, — показал он на меня. — Жаль старого». Думал, ну теперь вопьются в меня стальные зубья. Не впились. В тот раз не впились благодаря старому лесничему, который почитал меня. Молодой вроде смотрит с презрением… Шторм проделал страшную работу. Если бы шторм не повыворачивал из земли моих братьев, то и мотопилы в лесу не появились бы. Знаю, знаю, тут меня не нужно поправлять. Но когда видишь, как вонючие стальные зубья кромсают ствол, тело твоего собрата, ветви которого
Прораба он, видимо, вставил из-за меня.
Старик настроился на философский лад.
— Не кажется ли тебе, что люди как бы делятся на две категории? По-моему, да. Одни ценят лишь то, что соответствует правилам, что стандартно, все, что отвечает их пониманию добра и красоты. Возьмем лесничих, их понимание красивой сосны. Она должна быть высокой, стройной, толстой, иметь мало суков, это так называемая корабельная сосна, в иных местах такое дерево называют строевым. Хваленая корабельная сосна дает хороший выход балок и досок и другой поделочной древесины. Чем больше кубатура, тем ценнее дерево, тем выше качество. Таких, как я, они не ценят. Я в их глазах неполноценный, урод. Наказание для леса. В их глазах дерево само по себе пустяк. Их мерилом, как я только что сказал, является полезность. Повторяю: вы оцениваете все вещи, предметы и явления лишь с точки зрения человеческой выгоды и пользы, поэтому рано или поздно вы и сгинете… Земля и Вселенная сотворены не ради человека, растительный мир старше человеческого. Извини, что я немного ушел в сторону, сейчас вернусь к главному. Значит, так: одни высоко ценят все традиционное, привычное, соответствующее правилам и стереотипу. Другие — их гораздо меньше — ищут и ценят исключительно то, что отклоняется от нормы, является своеобразным и самобытным. По мнению этих людей, красива именно извитая, с покореженными ветвями, кряжистая приморская сосна. Среди подобных чудаков можно найти художников, рисовальщиков и графиков, которым любы такие, как я. Только не у всех художников есть на это глаз. Одни ищут общее, другие исключительное. Может, ты читал, что их лесничии, то есть теоретики и критики, которые пытаются объяснять и оценивать искусство, утверждают, что и в частном открывается общее. Это, конечно, так, только защитники общего норовят все же показывать общее именно через общее. Исключительное зачастую ищут опять-таки те, кто отвергает преобладание общего.
Чем дольше Старик философствовал, тем больше я изумлялся. Откуда дерево, пусть даже старое и много повидавшее на своем веку, набралось такой мудрости? Подобные рассуждения я читал на страницах газеты «Сирп я вазар» и журнала «Лооминг». «Сирп» и «Лооминг» я выписываю, в клубе строителей я считаюсь книголюбом. Правда, любителем плоховатым, который читать-то читает, но на литературные вечера не ходит. Не тянет меня на них, чтение — дело другое. Хорошо, я читаю, что пишут об искусстве, но откуда Старик черпает свои знания? Откуда?
Старик, казалось, прочел мои мысли.
— Тебе мои слова могут показаться странными. Мол, откуда он черпает свою премудрость? Года два тому назад меня рисовал один график. Назвал рисунок «Глубокая старость», что мне вовсе было не по душе. «Непокорный» подошло бы лучше. Или «Сила жизни», «Живучесть» или просто «Старая сосна». Хотя бы «Истерзанный». Я не считаю себя старцем. Какой я старец, если я цвету и даю шишки. Вокруг меня полно молодой поросли. Разговориться с графиком не пришлось, уж очень он был заносчивый. Хороший художник, но заносчивый. Говорил, что его не интересует мир вне его, а только его собственный внутренний мир. Он спорил со своим коллегой, который пришел к нему; тот все твердил, что искусство начинается с деформации, что рабское следование натуре — это смерть искусства, что настоящее искусство, втиснутое христианским мировоззрением в прокрустово ложе жизненной достоверности, лишь начинается и, вероятно, в следующее столетие уже можно будет кое-чего ожидать.
— У искусства свои закономерности, — пробормотал я, чтобы не выглядеть дураком.
Однажды к нам на стройку явился художник, который пожелал нарисовать портрет передового строителя, он получил соответствующий заказ. Был в тресте, и его направили к нам. Художник долго искал подходящую натуру, которая вобрала бы в себя характерные черты современного рабочего. Глянул и в мою сторону, моя фамилия значилась в его блокноте в числе первых, но поспешил дальше. Перебрал всех лучших рабочих, приглядывался и так и сяк, кое с кого сделал даже наброски, наконец заявил, что во имя более широкого обобщения решил отказаться от конкретности, создать, так сказать, собирательный образ. Прошло время, и нас позвали в клуб, чтобы оценить его работу. Собирательным образом оказался наш горе-крановщик, вернувшийся с принудительного лечения, его из-за пьянства больше не допускали к работе на подъемном кране. Облик крановщика пробудил в художнике творческий пыл: лицо его было изрезано морщинами, истинно трагическое лицо, которому художник придал черты героичности, как заявил художественный руководитель клуба, рассказавший при этом также о присущих искусству закономерностях.
— Закономерности, конечно, есть, — согласился Старик и, словно по книге, стал перечислять: — Заострение, художественное преувеличение, создание новой действительности, разрушение сути вещей, деформация и так далее. Что же касается того, кто прав, глашатаи общего или исключительного, то оценку давать не буду. Я хотел только сказать, что существуют двоякого рода люди. — Он вздохнул и закончил: — Двадцатый век следовало бы именовать веком мотопилы.
Вечером, лежа в постели рядом с Луизой, я думал, что Старик завел разговор о мотопиле и шторме не случайно, а ради меня. Как это он сказал: «…наступил мой кризис». Значит, он боится, что я снова зашел в тупик? Как и в первый раз, перед операцией. Наверное, он считает меня неудачником.