Кто там стучится в дверь?
Шрифт:
Наконец кто-то вошел, мне прямо в лицо направили луч фонаря. Казалось, если его не отведут — вылезут из орбит глаза и расколется голова.
Но вдруг появилась откуда-то издалека полубредовая мысль. Может быть, появилась она потому, что я потерял слишком много крови и чувствовал себя в полузабытьи. А может...
Я должен сделать вид, что мне гораздо хуже, чем на самом деле. Ничего страшного не произошло. Русские подорвали поезд, в котором ехало фашистское воинство и бывшие помещики, они взорвали состав по всем правилам и вдобавок обстреляли его. Только надо было бы им поаккуратней с нашим вагоном, как-никак свой человек едет, ни к чему его раньше времени к праотцам отправлять. Раз
А подумал я обо всем этом, потому что вспомнил Сэтона Томпсона... Человека, которому ты помог в трудную минуту, ценишь подчас куда больше, чем того, кто помог тебе. Я постараюсь сделать вид, что потерял сознание...
Кажется, я на самом деле потерял его. Во всяком случае, как меня выносили, не помнил.
— Ну и любишь ты поспать, — говорил утром следующего дня Ульрих, — уже девятый час.
Я лежал на двух шинелях, разостланных на земле, а под головой был чей-то мягкий портфель, скорее всего со сменой белья. Утренний запах высохшей травы смешивался с запахом гари.
— Благодари бога, — сказал Ульрих. — Если бы мина взорвалась секунд на десять позже, ты был бы там, — и он показал пальцем куда-то вдаль.
Партизаны подложили мину на повороте. Три первых вагона вместе с паровозом полетели в тартарары. Наш, хоть и перевернулся, удержался метрах в пяти от обрыва.
Спрятав лицо в руки, беззвучно рыдала белокурая подруга бывшего помещика Максимовича. Максимович сидел лицом к движению поезда и погиб.
С ближайшей станции прибыл паровоз с санитарными вагонами. Меня уложили на носилки и понесли к первому вагону. Если бы я мог, попросил бы не нести туда. По-моему, теперь до конца жизни не буду ездить в первом вагоне.
Меня отвезли в военный госпиталь. Рану промыли и зашили, она начиналась у темени и уходила к затылку. Когда я выписывался, доктор посмотрел на меня не без удовольствия. Чуть наклонил голову, как любопытная птаха,и сказал:
— Прощайте, счастливчик!
Мой милый, мой родной! Все эти дни я прожила как в бреду. Дни казались длинными, а ночи нескончаемыми. Я знала, что ты в беде. Сердце разрывалось от горьких предчувствий. Молила бога о тебе. Мои молитвы услышаны! Получила письмо от Ульриха и сразу же, на следующий день, от тебя. Целовала его и готова была танцевать. Мы с папой испекли пирог, купили бутылку вина и устроили не ужин, а пир.
Как много я думаю о тебе и как тоскую!
Дядя Эрнст немного хворал — это был грипп, — я провела у него субботу и воскресенье. Теперь поправляется; письма твои перечитывает по нескольку раз, передает привет, скоро напишет сам.
К моей подруге прибыл на три дня ее брат: он был ранен и перед возвращением на фронт получил отпуск. Не распространяется ли это правило на раненых переводчиков? Не обещают ли тебе хоть несколько дней?
Ульриху я написала. Крепко тебя целую и жду каждой новой весточки. Твоя Анни.
«Лукк резким движением крутанул каретку пишущей машинки и вынул листок, за которым провел полдня.
— К русскому надо иметь подход; ему следует писать совсем просто, как к старому знакомому. Чтобы он почувствовал, что все здесь правда, чтобы он понял, послушался твоего совета. Я написал, что мы, немцы, не против русских, что мы против большевиков и комиссаров... Пусть поймут, что они в котле, что сопротивление бесполезно. Переведи, пожалуйста.
И снова безнадежный, безответный, иссушающий душу и сердце вопрос: как быть? Как поступил бы на моем месте другой советский разведчик? Не знаю. Представляю примерно, как поступил бы Пантелеев. Он запросил бы инструкцию, как действовать. Если бы у него не было явок и связи, он пошел бы на крайнюю меру, переворотил бы горы, перешел бы линию фронта, чтобы получить инструкцию. И был бы прав высшей правотой.
Я не должен выполнять вражеское задание и убеждать своих соотечественников — солдат и офицеров — сдаваться в плен. Их сопротивление внутри котла помогает советскому командованию выиграть время, подтянуть резервы, создать оборонительные рубежи. Что мне делать? Единственный советчик — моя совесть и мой воинский долг. Я должен иметь полнейшее доверие со стороны врага, чтобы где-то впереди сыграть ту роль, ради которой хранит меня Центр. Не я, так кто-то другой переведет листовку, все равно такая листовка будет.
Лукк показывает список сдавшихся в плен и готовых сделать заявление для прессы. Читаю список, и поднимается ненависть... Как могли? Берегли шкуру? Шкура оказалась дороже чести и долга? И теперь уже готовы на все... О чем они будут заявлять? О чем просить? Чьим именем клясться?
В листовке написано, что солдат Иван Суранин показал в час испытания, как должен действовать истинный русский человек. Ошибиться при переводе, изменить одну только букву в фамилии?.. Написать не «Суранин», а «Сусанин». Пусть солдат в окружении, прочитав листовку, вспомнит об Иване Сусанине. Но это риск. Я не имею права на такой риск. Что, если кто-нибудь из пленных офицеров, желая выслужиться, обратит внимание немцев на фамилию, меняющую смысл листовки?.. Нет, не имею права рисковать.
Принимаясь за работу, стараюсь не думать о тех, кто, спасая шкуру, вышел к немцам с поднятыми руками.
Мы находимся в учительской, на втором этаже бывшей сельской школы. В соседних классах на полу и на гимнастических матах еще вчера лежали раненые солдаты. Кто-то разрезал простыни пополам и прибил эти половинки крестом на крыше: школа — единственное здание, которое пощадили немецкие летчики. Деревеньку на развилке шоссейных дорог оборонял полк. Ни от полка, ни от деревеньки ничего не осталось. Только школа. Да раненые, которых увезли на немецких санитарных машинах в тыл.
Лукк сидит за новенькой машинкой в кресле с потертой спинкой. Но сидеть долго без дела не может. Заметив, что я задумался, говорит:
— А может быть, начать по-другому? Например, так: «Русский солдат! Германские войска находятся сейчас в прямом безостановочном движении на советскую столицу Москву...» Рассказать им, где сейчас линия фронта. И показать бесполезность сопротивления. Да, да, именно так!
В первой заметке для «Вечерней газеты» я рассказал о том, как погиб ефрейтор Рихард Чиник, спасая нефтехранилище, взорванное белорусскими партизанами.
«Рихард Чиник был настоящим солдатом, он показал пример стойкости и мужества, и я хотел бы, чтобы родные его, живущие в Потсдаме, знали, что он до конца выполнил долг... Самоотверженность немецких солдат не позволила огню распространиться на жилые дома работников железнодорожной станции.... Благодарные дети принесли на могилу цветы».
Подписался «Герхард Каль».
В самой заметке не было для Карин Пальм ничего, кроме моего адреса. Вскоре я получил газету и любезный ответ: