Кто-то должен
Шрифт:
— Устали вы с ним, — сказал он с жалостью и шагнул к ней, положил руки на ее плечи.
Получилось это у него от души, она благодарно кивнула, затем лицо ее насторожилось, но Дробышев не снял рук. Безрассудное желание вдруг прохватило его. Это было как пробой, проскочила искра, пробило изоляцию, руки его стали горячее, а может, плечи ее стали горячее.
Она поднялась, он не отпускал ее. Теперь глаза ее были совсем рядом, такие зеленые, что у него сводило щеки.
Из коридора слабо доносился пресекающий голос Селянина. Дверь и десяток шагов отделяли их от него. Достаточно соблюсти предлог — «давайте встретимся отдельно, чтобы обсудить», что-нибудь в этом роде, — и пойдет, и закрутится. Он не сомневался. Он знал,
Разочарованный, он снял руки, усмехнулся, удивляясь себе.
— Тяжелый случай.
Она растерялась, не понимая, что произошло, что значат его слова.
Дробышев отступил, еще раз опечаленно полюбовался. В сереньком подкороченном платьице, тоненькая, беззащитная, она возбуждала чисто мужские чувства — заслонить, нарядить, утешить…
Собственное благородство растрогало его.
— Чем бы я мог помочь вам? Прежде всего вам, — сказал он.
Взглядом глухого она смотрела на его губы. Ему захотелось, как маленькую, погладить ее по голове.
Она с силой провела по щекам, встряхнулась. До чего ж тяжело ей было возвращаться к жене Селянина, к лекарствам, бутылкам кефира, в заваленную папками, тесную их комнату.
— Как, по-вашему, это? — она кивнула на селянинскую рукопись.
— Что ж, вероятно, работа заслуживает…
— Только не врите! — грубо сказала она. — Думаете, я не заметила. Вы оттого, что он больной? Да? Не надо. Если вы хотите помочь… Скажите. Я должна знать.
Что-то угрожающее появилось в ее голосе.
— Конечно, он преувеличивает, — сказал Дробышев, следя за ее лицом. — Это вам не радар, не лазер и никакая не революция, но принцип может оказаться…
— Принцип! — она топнула ногой. — Мне вот где эти принципы. Господи, ну почему вы не можете честно… Если это ерунда, так зачем же все? Он себя довел и нас, — она схватила Дробышева за руку. — Я стала тоже истеричка. Вы поймите, мы не живем. Ради чего? Ни отпуска, ни выходного. Я ни разу в Москве не была. Я тоже жить хочу… Ну ладно я, но сын, сын у нас, шесть лет ему, из него неврастеника мы сделаем. Он плачет по ночам. Он отца боится. Ребенок, стоит он ваших аккумуляторов? Провались они. У вас есть дети? Вы можете понять?..
— Шесть лет… Глядя на вас, не поверишь, — любезно проговорил Дробышев и тотчас устыдился, так пошло прозвучало это. — Да, да, ребенок, в такой обстановке, я представляю… Но что делать?
— Ведь если б у него вправду великое было открытие, вы бы тогда помогли? Верно? — она лихорадочно стиснула его руку. — И все другие помогли бы. Давно уже, значит, он себя обманывал, да? Я понимаю. Сейчас ему этот Кремнегорск предлагают. Пусть дыра. Пусть. Неважно. Надо переменить обстановку. Больше так нельзя. Дадут подъемные. Он тут больше не выдержит. И я. Я тоже… — Бледное лицо ее набухло, стало некрасивым, и эта-то некрасивость сильнее всего подействовала на Дробышева.
В коридоре Селянин положил трубку, послышались его шаги. Клава не отпускала руку Дробышева, она почти прижимала ее к себе.
— Пусть он бросит… Докажите ему. Сейчас все от вас зависит. Вы должны… Его надо заставить. Чего вы боитесь? Все чего-то боятся. Я бы ушла, но я боюсь, он убьет себя. Я тоже боюсь. А в общем, все равно… Сына жалко. Он при чем?
Шаги приблизились и прекратились. Селянин стоял за дверью. Он чего-то ждал. Клава словно ничего не слышала, нехорошее
— Тетя меня в церковь водила. А я не могу молиться. Бога нет. Известно, что нет, — тихо и быстро говорила она. — Я бога ненавижу за это, за то, что нет его.
При чем тут бог, он сначала не понял, он лишь понял, что сейчас ему предстоит решить судьбу обоих этих задерганных людей и еще ребенка. Но с какой стати, почему он должен брать на себя такую ответственность? Все это свалилось нежданно-негаданно, еще только что было легкое, игривое, если б он не уклонился, то продолжалось бы… А вот теперь поздно, даже если он ничего не станет решать, это все равно решит.
Осторожно высвободив руку, он громко сказал:
— Войдите!
— Нет, нет, подождите! — крикнула она и тотчас сморщилась как-то брезгливо. — Что же вы… А впрочем, как хотите. Я понимаю, вам-то что…
Дробышев покраснел:
— Вы не поняли. Я готов. Я не отказываюсь. Я собирался при нем…
— Нет, как же так сразу… — вдруг испугалась она. — Ведь вы должны… Он поймет. Даже не то. О чем я? Ах да… Вы не должны, если только из-за меня. Я ведь не знаю, может я не имею права? — Она перешла на горячечный шепот. — Он меня всегда уверял — все великое требует жертв. Он себя ведь не щадил, может, он и вправду… Когда я его слушаю, я верю, я на все готова. В конце концов, что я такое? Подумаешь, медсестра в профилактории. Может, вы не должны, то есть я… какое у меня право?
— Да что вы, выкиньте из головы, — так же шепотом бормотал Дробышев, потрясенный ее чувством. — Ничего тут великого, ерунда это, семечки, клянусь вам, ради бога не сомневайтесь, да если б и было, если б и великое, разве стоит оно, ваша жизнь, сына, его самого, я ведь все почувствовал. У меня тоже было…
Ему аж горло перехватило, он готов был поклониться ей, поцеловать ей руку — он знал, что сделает все, чтобы защитить ее, помочь, выручить…
Дверь медленно, тягуче отворилась. Петли, которые никогда не скрипели, тут почему-то взвизгнули. Селянин появился с вымученной, ненужной улыбкой.
Однажды Дробышеву пришлось консультировать биохимиков, исследующих электрическую активность мозга. Он видел эти сероватые снаружи, ярко-белые внутри бугристые полушария, утыканные электродами, пронизанные невидимыми импульсами, и сейчас он с такой же явственностью ощущал свой собственный мозг, всякие нейронные структуры, механизм его, который включился, ожил, задействовал с четкостью счетной машины.
Сомнения его разрешились. Теперь он мог не стесняться, он мог поставить Селянина на место, разделать его, как бог черепаху. Он просто обязан был ошельмовать его работу. И никаких церемоний и оговорок. Все получило оправдание, самое святое, высокое. Даже не оправдание, потому что оправдание означает какую-то вину, а речь шла о долге, у Дробышева никакого выбора не было. Он заносил красный фломастер над очередной страницей и ставил жирный, нестираемый крючок вопроса. И раньше он обладал прямо-таки даром мгновенно нащупывать слабые места. Но тут он развернулся, тут он показал себя. А известно ли автору, какие процессы происходят при подобном форсировании? А где же расчеты? Отрицательный электрод — это одно, а что будет с положительным? Как изменяются сроки службы? Он уцепился за эти разделы и стал трясти и потрошить, избегая прочих деталей. Вопросы, которые он ставил, были безответны, потому что сам Дробышев не знал ответа на них. Сомнения всегда неопровержимы. Шведы, а затем японцы в сороковых годах отказались от подобного форсирования, а почему? Неужели Селянин не читал? Ах, языков не знает? Теория подобия вам известна? Не то чтобы Дробышев экзамен устраивал, — надо же выяснить, на каком уровне разговор вести. На пальцах такие вещи не докажешь… «Интуиция», «озарение» — это, простите, не метод.