Кубанские зори
Шрифт:
Отца его изрубили шашками за то, что не отдал своих лошадей проходимцам и грабителям, прикрывавшим свой разбой именем революции и демагогией о новом, прогрессивном переустройстве страны. Мать его расстреляли позже в числе заложников после крымского десанта Улагая на Кубань. Родную хату сожгли. Ничто теперь уже не удерживало его в родном хуторе, кроме любви к нему, неизбывной памяти о станичной жизни да ненависти к разорителям ее.
Рябоконь был в повстанческом движении с самого его зарождения. Архивные документы свидетельствуют о том, что уже в марте двадцатого года он был командиром сотни в отряде полковника Сергея Скакуна «Спасение Кубани», впервые объявившегося в станице Степной. О том, как Рябоконь оказался в плавнях, почему там очутился, сохранилось предание, рассказанное на Лебедях дедом Кучером.
С кем-то
— Отдавай лошадей, — потребовал один из них.
Василий Федорович, сунув кнут, батиг за голенище сапога и бросив вожжи напарнику, сошел с телеги. Несколько даже весело ответил:
— Берите. Кони добри. Забэрайтэ! — и уже более тише добавил. — Если сможете…
Если бы эти, замордованные постоянными походами, лишениями и неустроенностью, люди оказались более чуткими, они бы уловили в его голосе угрозу, заметили бы в его черных глазах недобрый блеск, но они таковыми не были. К тому же у них в руках было оружие, а перед ними стояли какие-то казаки, которых следовало уничтожать не потому, что они в чем-то виновны, а просто потому, что они — казаки…
Один из них, мешковато закинув винтовку на плечо, стал отстегивать постромки упряжи. Василий Федорович, пятясь к телеге, нащупал в соломе гладкий, отполированный руками держак вил, резко вынул вилы и запустил их в наклонившегося солдата. Разрывая серое, грязное сукно, блеснувшие белизной зубья послушно и податливо вошли в тело и желтый держак задрожал от напряжения. Незадачливый солдатик, охнув, поднял белобрысое, конопатое с выцветшими под кубанским солнцем пшеничными бровями и кудрями лицо. Глаза его широко раскрылись, то ли от удивления и недоумения, то ли от испуга. Не проронив ни слова, он мешком упал в дорожную пыль, подняв серое облако.
Василий Федорович подхватил его винтовку и выстрелил в другого чоновца, который никак не успел отреагировать на происходящее…
Долго молчали, осознавая и обдумывая случившееся.
— Ну что ж, езжай, — сказал он, наконец, напарнику. — Мне дороги теперь в хутор, как видишь, нет.
Так рассказывал на хуторе Лебеди дед Кучер. Пока был жив.
Сам Василий Федорович уже позже, на его допросе, проводимом НАЧКРО ОГПУ Сороковым 4 ноября 1924 года, так объяснил то, как он оказался в камышах:
«До 1914 года я служил в конвое, в звании урядника, главнокомандующего Кавказской армии генерала Воронцова-Дашкова, потом — при Великом князе Николае Николаевиче — вплоть до Февральской революции. Был командирован во Владикавказское военно-суворовское училище, где был до января 1917 года. Затем был отпущен в отпуск на родину, в хутор Лебедевский, где жил до Октябрьской революции. В 1918 году, при советской власти, поступил на службу в Лебедевский совет, где служил два месяца до захвата власти белыми. При белых был мобилизован и зачислен во 2-й Таманский полк, в котором прослужил всего один месяц.
Из полка меня командировали в качестве уполномоченного в Краевую Раду, где я находился до прихода красных войск. После ликвидации Рады я уехал домой, на хутор Лебедевский, где жил до июня месяца 1920 года. В первых числах июня меня вызвали в местный ревком на регистрацию. Я явился и был зарегистрирован. Через несколько дней по неизвестной мне причине гривенская милиция окружила мой дом с целью ареста меня, но мне удалось скрыться. В это время был убит мой отец.
Зная, что меня преследует власть, я скрылся в камышах, где встретился с подобными мне скрывающимися, коих было до ста пятидесяти человек. Я к ним примкнул и находился с ними полтора месяца, до прихода врангелевского десанта. Во время врангелевского десанта я жил дома, а после его ухода меня, хорунжего Кирия и хорунжего Малоса вызвали в штаб Улагая, который находился в районе Ачуевских рыбных промыслов. В штабе нам лично Улагаем было приказано сформировать партизанский отряд по штату в тридцать человек. Удостоверение командира отряда получил хорунжий Кирий. Я же был назначен его помощником, а хорунжий Малое — адъютантом. Какие приказания от Улагая, помимо формирования отряда, получил Кирий, я не знаю, это было от меня втайне.
По получении приказания о формировании отряда мы направились в камыши, где и сформировали отряд в двадцать семь человек. Отряд был расположен в районе Ачуевской косы. Кирий объявил нам о необходимости продержаться в камышах месяц или полтора, до прихода нового десанта. Но если такового не будет, то мы будем посажены на суда, которые должны ожидать нас в условленном месте на берегу Азовского моря…»
Что-то вдруг екнуло в груди, когда я узнал, что он тоже учился во Владикавказском училище, которое я окончил в 1971 году. Мне и до сих пор видятся старинные красного кирпича особняки этого училища, плацы, обсаженные кустарником, всплывает волнующий, неповторимый дух курсантской юности, известный лишь тому, кому довелось пребывать в курсантском строю.
Так думалось, да не так делалось. Ведь в революционной смуте одни думают об одном, другие — о другом, а получается обыкновенно нечто, чего не хотели ни те, ни другие… Изменялась ситуация, изменялся характер борьбы, изменялось положение и состояние тех, кто нашел в себе силы противостоять чуждой народу, безбожной идеологии, подавляющей в нем все самое сокровенное, на чем веками держалась, строилась и умножалась Россия. Это была уже совсем иная борьба, в которой оставались самые стойкие. Такие люди, так и не сломившиеся, были для утверждающегося режима наиболее опасными. Их невозможно было победить, их можно было только дискредитировать в глазах измученных непрестанными войнами людей, дискредитировать всей мощью грубой и бестолковой пропаганды. Новая власть сначала нарекла Рябоконя повстанцем, но потом, когда борьба с ним подзатянулась и стало ясно, что он непобедим, ибо дух человеческий истребить невозможно, можно только погасить вместе с телом, стала выставлять его обычным бандитом. Почитается он таковым официальной властью вплоть до сегодняшнего дня, когда уже давно переродилась, а потом и пала та идеология и та власть, с которыми он боролся.
Василий Федорович мог покинуть родную Кубань тогда, в августе 1920 года, после неудачного улагаевского десанта, когда последний транспорт отчалил от Ачуева, укрывшись навсегда в морской дымке под тревожный и сиротливый плач чаек.
Но осознавая свою обреченность и неминуемую гибель, остался на родной земле жить и умирать.
Во все последующие времена имя его нигде не упоминалось, вслух не произносилось, лишь полушепотом, да и то лишь среди верных людей. Таким тайным остается оно и до сих пор.
Не нашлось за все эти годы и десятилетия на многострадальной Кубани человека, которого взволновала бы эта удивительная судьба.
Но память о нем живет в народе. И что удивительно, даже сейчас, только заговори о нем по станицам, тут же всплывет сакраментальный вопрос: действительно ли он был расстрелян осенью 1924 года в Краснодаре или все же каким-то невероятным образом спасся? Многочисленные предания и легенды рассказывают о том, что он тайно приезжал сюда, на родное пепелище уже в шестидесятые годы. Возможно, он чудом уцелел, ибо невозможно предугадать всех превратностей революционного времени. Или народная память не допускала гибели своего героя, его бесславного и бесследного исчезновения.
Смерти его никто не видел. Во всяком случае, об этом не рассказывали. А может быть, легенды о Рябоконе живы до сих пор потому, что снова понадобился подобный герой, народный заступник и радетель.
Потому он и является теперь нам через такое долгое время вопреки всем усилиям погасить память о нем. Жизнь человеческая мало изменчива в своих основных проявлениях: честь остается честью, мужество — мужеством, глупость — глупостью, подлость остается подлостью. А потому моя запоздалая повесть не только о прошлом, но о том, как всегда или обыкновенно бывает на свете.
Многое узнав о нем, я понял, что мне не написать повести до тех пор, пока не выслушаю всех, кто еще хранит память о нем, передавая легенды своим детям и внукам. И тут ценна каждая подробность. В этом я убедился, когда однажды мне удалось найти в станице Гривенской большую фотографию духового оркестра Войскового певческого хора, как видно, собранного к торжествам по случаю трехсотлетия Дома Романовых. Был на ней и Василий Федорович, еще не ведающий о том, какая судьба ему уготована.
Фотографирование по тем временам было делом редким и значительным. А потому все казаки внимательно и удивленно смотрят в объектив. И только он один, единственный, даже несколько небрежно отвел взгляд в сторону, словно происходящее здесь его не касалось.