Культурные люди
Шрифт:
Семейство Прокопа состоит из жены, сына и дочери Наташеньки. Жена его слыла когда-то красавицей, да и теперь, хоть ей уж под сорок, производит в Залупске сенсацию. У ней нет ни особенного ума, ни даже уменья болтать милый вздор, но есть удивительнейшие, наливные, белоснежные плечи, и она знает это. К этим плечам несутся сердца всех залупских культурных людей, и в них же отчасти заключается тайна поднесения Прокопу белых шаров на выборах. Сам Солитер, которого голова, начиненная циркулярными предписаниями, по-видимому, недоступна ни для чего, кроме тусклого мерцания, выражающегося загадочным восклицанием: «фюить!» —
Единственный сын Прокопа, Гаврюша, похож на отца до смешного. То же круглое тело, то же лицо мопса, забавное во время покоя и бороздящееся складками на лице и на лбу во время гнева. Прокоп любит его без памяти, всем нутром, и ласково рычит, когда сын является из заведенья «домой». Он садится тогда на кресло, ставит сына между ног, берет его за руки, расспрашивает, знал ли он урок и чем его на неделе кормили, и смотрится в него, словно в зеркало.
— Так ты говоришь, хорошо вас кормили? — спрашивает он, заглядывая ему в глаза.
— Нынче, папаша, нас лучше кормят: директор комиссию из воспитанников над экономом назначил.
— То-то. А паче чаяния ежели что, так ты спрашивай: я твоему дядьке строго приказал и денег на это оставил. Ешь, брат, есть надо; больше будешь есть — и урок будешь лучше знать.
В «заведение» Прокоп отдал Гаврюшу и не без расчета: он понял, что «заведение» есть именно такая вещь, откуда, хочешь не хочешь, а в конце концов все-таки и с чином выйдешь, и на место поступишь.
— Я, брат, по себе знаю, — открывался он мне по этому случаю, — и гувернеры, и мадамы у меня были, а что толку! Срам сказать, и теперь из катехизиса ни одного текста не знаю!
— Да ведь на выборах из катехизиса не спрашивают? — возражал я.
— Все-таки. Разговаривают. Не из катехизиса, так из географии. Кабы я знал, так и сам бы разговаривал. А теперь приходится на других смотреть, смеются или нет.
— Так что ж! сходит с рук — и слава богу!
— То-то, что под богом мы нынче ходим. Сегодня сошло, а завтра нет. Ехидные нынче люди пошли: испытывают. Иной целый разговор с тобой ведет: ты думаешь, он вправду, а он на смех! Вот, года три назад, пришла ко мне бумага насчет распространения специяльных идей. Натурально — письмоводителя: какие, мол, такие специяльные идеи? — А это, говорит, по акцизной части, должно быть. Ну, мне что: по акцизной так по акцизной! — отвечай, братец! Ан после оказалось, что он мне на смех акцизную-то часть ввел!
— Ах, Прокоп, Прокоп! Милый ты, милый! Так как же ты с Гаврюшей хочешь поступить?
— Хочу в «заведение» отдать. Там научат. Туда лиха беда попасть, а попал, так будет «человеком». Экзамены будет, братец, выдерживать, а ведь я никогда ни одного экзамена выдержать не мог. Так воспитываться, без экзамена, — это я могу, а чуть на экзамен повели — ау, брат!
Как ни удивительны представлялись мне эти соображения Прокопа, но в результате оказалось, что он прав. Третий год находился Гаврюша в заведении — и ничего, даже экзамены выдерживал. Жаловались, правда,
Наташенька уж невеста; ей восемнадцать лет, и наружностью она пошла в мать, то есть наверное будет со временем иметь такие же наливные, сахарные плечи. Как девица благовоспитанная, она стыдится мужчин и при виде их жмется к мамаше. Сверх того, склоняет головку несколько набок, что придает ей какую-то трогательную грацию, и ходит, слегка привскакивая на носках, тоже для грации. Вообще девушка образованная, сытая и аппетитная, хотя совестится за свою аппетитность и от души молится богу о ниспослании ей худобы. Прокоп ее любит по-своему, то есть шутит шутки насчет ее невинности и аппетитности; но в этой любви нет и тени той страстности, которую он чувствует к Гаврюше.
— Наташа — что! — говорит он, — сегодня она Лизоблюд, а завтра будет Тарелкина. Вот Гаврило у меня, — тот настоящий, коренной Лизоблюд будет!
Когда я пришел к Прокопу вечером, у него уж сидел гость. Поэтому он вышел ко мне навстречу в переднюю, чтоб сообщить о результате давешнего разговора насчет графского камердинера.
— Обделал, брат! — сказал он довольным тоном, — десятирублевенькую выкинул.
— Ловко, голубчик. Стало быть, скоро тебя и поздравить будет можно?
— Ну, это еще бабушка надвое сказала. Местов, говорит, нет. Будут, говорит, два места на днях, да вчера, вишь, обещаны. А после этих двух мест, как очистится первая вакансия, так и…
— Да не врет ли?
— Верно, братец. Прямо так и сказал: первая, после этих двух, вакансия — моя!
— Ну, и слава богу. Покуда за границу съездишь, покуда что… Завидую я тебе, голубчик! Как там ни говори, а еще много, очень много в наше время можно напакостить… то бишь дел наделать. Вот хоть бы эта самая область, куда Макар телят не гонял…
— Да одно ли это! А прочее-то! Однако я должен тебя предупредить: покуда об этом — молчок. Иван Созонтыч так сказывал: вы, сударь, до времени не хвастайтесь. А теперь идем к жене.
Вся семья Прокопа была налицо. Надежда Лаврентьевна дала мне ручку поцеловать, Наташенька — в губки похристосовалась, один Гаврюша бутузом сидел в углу, держал в обеих руках по яйцу и пробовал, которое из них крепче. Гостем оказался какой-то генерал, до такой степени унылый, что мне с первого взгляда показалось, что у него болит живот. Прокоп отрекомендовал нас друг другу.
— Генерал Николай Батистыч Пупон, — сказал он мне, — отец его, Батист Богданыч, француз был, с русскими войсками в восемьсот четырнадцатом году Париж брал, ну, а вот он — уж настоящий русский. И веры нашей.
При имени Пупона мне вдруг что-то смутно вспомнилось. Что-то такое, что я в 1863 году в газетах читал. Реляция какая-то, в которой говорилось, что храбрый полковник Пупон… но вот тут-то именно я и сбивался: крепость ли неприятельскую взял или молодцом взлетел на четвертый этаж какого-то дома и без ключа отпер дверь какой-то квартиры.
— Вы… тот самый храбрый полковник Пупон?.. — невольно сорвалось у меня с языка.
— Да… но теперь — генерал! — ответил он мне каким-то горьким голосом.