Культурные люди
Шрифт:
Я приблизился и действительно увидел нечто в высшей степени странное. В нижней части груди, в том самом месте, на которое сейчас указал генерал, находилось продолговатое пространство, усеянное белыми пупырышками, вроде сыпи. Когда генерал щелкнул по этому месту двумя пальцами, то пупырышки мгновенно покраснели, и я мог прочитать следующее:
К СЕМУ ТЕЛУ, ЗА
БЕЗГРАМОТСТВОМ САТАНЫ,
АГГЕЛ ЕГО, ИВАН ИВАНОВ
ДОМОВОЙ, РУКУ ПРИЛОЖИЛ.
АНАФЕМА!!
По-видимому, подпись эта была некогда наколота сапожным шилом и натерта
— Теперь вы знаете роковую тайну моего горького существования! — продолжал генерал, покуда я, вне себя от изумления, смотрел на него, — покамест, я был субалтерн- и штаб-офицером, не существовало человека, который при встрече со мной не говорил: вот отважный Пупон! Все меня знали! все льстили и чествовали, отовсюду слали мне телеграммы, во всех трактирах пили за мое здоровье! Даже историк Соловьев, и тот, в предвидении сорокового тома «Истории России с древнейших времен», с благодарностью принял от меня меморию под названием: «К истории Смутного времени, с присовокуплением подвигов». Но с тех пор, как я произведен в генералы — все изменилось. Пупон забыт, Пупон отвержен, Пупон — отчислен по кавалерии! И в довершение всего, господин Соловьев на днях возвратил мне мою меморию обратно с следующею надписью: «Дела, в сей мемории описанные, столь несвойственны, что даже не весьма стыдливая Клио — и та отвращает от них лицо свое». Заметьте: «несвойственны», но чему несвойственны — о том умалчивает! Как по-вашему: обидно это или не обидно?
— Конечно, обидно. Но, с другой стороны, ежели справедливо, что даже «не весьма стыдливая Клио» — и та зарумянилась, то, может быть, подвиги, которые вы описывали, были такого сорта, что для ученого и притом семейного человека…
— Нет, дело совсем не в свойстве подвигов, а в том, что с производством моим в генеральский чин, истек срок контракта, скрепленного той печатью, которую вы сейчас видели. С этих пор все в судьбе моей изменилось. Подвиги продолжают совершаться по-прежнему, и профессор Соловьев сам очень хорошо знает это, — но они совершаются уже не мною, а людьми совсем другого ведомства! Спрашиваю вас: можно ли было поступить оскорбительнее?
— А вперед, брат, умнее будь! — вмешался Прокоп, — коли с нечистым контракты пишешь, так пиши обстоятельнее: так, мол, и так, до смерти моей обязываешься ты мне… а там, мол, после смерти, буде что после меня останется — все твое!
— Шутит! все шутит! — с горечью укорил генерал.
— Позвольте, генерал! — вмешался я, — я с любопытством слежу за вашими жалобами и даже сочувствую им, но, признаюсь, очень мало в них понимаю. Ваша прежняя блестящая карьера — и теперешний ваш унылый вид… наконец, эта странная печать на вашей груди… что все это значит? кто вы?
— Я — жертва неопытной мечтательности и жажды благородных подвигов, и так как мы едем вместе за границу, то когда-нибудь я расскажу вам подробно историю моей жизни. Теперь же могу сказать только одно: молодой человек! берегитесь мечтательности! Ибо мечтательность, даже в границах области предупреждения преступления, далеко не всегда ведет к тому концу, который она самонадеянно себе предназначила.
С этими
IV. ПОЕХАЛИ
Через неделю, в одиннадцать часов утра, я был на дебаркадере Варшавской железной дороги. Прокоп уже распоряжался переноскою багажа, состоявшего из двенадцати больших сундуков и нескольких ручных чемоданов.
Сырая погода преследовала нас, и целое море грязи стояло перед станцией. Неподалеку возвышался закопченный остов фейгинской мельницы, которая некогда была утешением интендантства и около которой теперь шнырили неизвестного происхождения люди. Казалось, здание еще дымится и дух Овсянникова парит над ним. Прокоп, как человек похотливый относительно всех скандалов русской современности, конечно, не преминул обратить внимание и на мельницу.
— Из-за полтинничка кашу-то заварил! — сказал он, мигнув по направлению пожарища.
— Как ты, однако ж, все просто объясняешь! — счел долгом возразить я, изумленный внезапностью этого предположения.
— Известно, из-за полтинника. На низу помол дешевле на копейку — вот он и тово… Дай, мол, сожгу, благо мельница застрахована.
— Ну, нет, это ты уж чересчур хватил. Миллионер — и станет об таких пустяках думать!
— А ты душу-то человеческую знаешь?
— Нет, но во всяком случае…
— А я знаю. У нас в Залупске тоже миллионер Голопузов живет, так у него извозчик пятиалтынный просит, а он ему гривенник дает. Да еще усовещивает: креста, говорит, на тебе нет! Так вот оно, что душа-то человеческая значит!
В эту самую минуту из всех отверстий мельницы целая масса людей высыпала наружу и скучилась против фасада ее. Прокоп не преминул и на это обратить свое внимание.
— Ишь, ишь, ишь! адвокатов-то что собралось! — возопил он, — это они слам делят!
— Какой еще слам?
— Такой и слам, что один какой-нибудь возьмет всю тушу за себя, примерно хошь за сто тысяч — ну, пятьдесят себе оставит, а пятьдесят на драку.
— Скажу по совести! ведь ты это сейчас только выдумал?
— А ежели и выдумал — важность какая! Не в том штука, выдумал или нет, а в том, что правильно выдумал. Смотри-ка! смотри-ка! остановились! глядят! ах, чтоб им пусто было! Ишь, ишь! Вон белый, вон-вон этот! — к стене подошел, штукатурки кусок отколупнул — это у него «совершенное» доказательство будет!
Затем Прокоп начал было объяснять мне, какой разговор он имел об этом деле с адвокатом Комаринским, но я уже не слушал его. Придя в зал, я нашел там довольно много народу, мужчин и дам, и у всех было на лицах написано: вот и мы за границу едем! Нельзя же! Надо же! Меня никто не провожал; около Прокопа вертелся Гаврюша, которому он от времени до времени говорил:
— Смотри же, ешь больше! будешь есть — и урок будешь знать! А в июне, на каникулы, — к нам за границу приезжай!
Но вот раздался второй звонок, и надо было рассаживаться по вагонам. Прокоп в последний раз взял Гаврюшу за руки, пристально взглянул на него, словно бы хотел укусить, и перекрестил.